Неточные совпадения
Вронский был не только знаком со всеми, но видал каждый день всех, кого он тут встретил, и потому он вошел с теми спокойными приемами, с какими входят в комнату
к людям, от которых только что
вышли.
Хотя она бессознательно (как она действовала в это последнее время в отношении ко всем молодым мужчинам) целый вечер делала всё возможное для того, чтобы возбудить в Левине чувство любви
к себе, и хотя она знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении
к женатому честному
человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина), как только он
вышел из комнаты, она перестала думать о нем.
Он быстро вскочил. «Нет, это так нельзя! — сказал он себе с отчаянием. — Пойду
к ней, спрошу, скажу последний раз: мы свободны, и не лучше ли остановиться? Всё лучше, чем вечное несчастие, позор, неверность!!» С отчаянием в сердце и со злобой на всех
людей, на себя, на нее он
вышел из гостиницы и поехал
к ней.
Как только
человек, установив чай,
вышел из комнаты, Алексей Александрович встал и пошел
к письменному столу.
Было у Алексея Александровича много таких
людей, которых он мог позвать
к себе обедать, попросить об участии в интересовавшем его деле, о протекции какому-нибудь искателю, с которыми он мог обсуждать откровенно действия других лиц и высшего правительства; но отношения
к этим лицам были заключены в одну твердо определенную обычаем и привычкой область, из которой невозможно было
выйти.
Но всё равно; я не могу прятаться», сказал он себе, и с теми, усвоенными им с детства, приемами
человека, которому нечего стыдиться, Вронский
вышел из саней и подошел
к двери.
— Я приехал, но поздно. Виноват, — прибавил он и обратился
к адъютанту, — пожалуйста, от меня прикажите раздать, сколько
выйдет на
человека.
— Решения, какого-нибудь решения, Алексей Александрович. Я обращаюсь
к тебе теперь («не как
к оскорбленному мужу», хотел сказать Степан Аркадьич, но, побоявшись испортить этим дело, заменил это словами:) не как
к государственному
человеку (что̀
вышло не кстати), а просто как
к человеку, и доброму
человеку и христианину. Ты должен пожалеть ее, — сказал он.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два
выйдет замуж за урода, из покорности
к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только
человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы
к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как
человек, который весело
вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого
человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не
вышло из пера его,
И не попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что
к ним принадлежу.
Быть можно дельным
человекомИ думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком?
Обычай деспот меж
людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной
выходилПодобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.
Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным, что при них же приходила на Сечь гибель народа, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти
люди, кто они и как их зовут. Они приходили сюда, как будто бы возвращаясь в свой собственный дом, из которого только за час пред тем
вышли. Пришедший являлся только
к кошевому, [Кошевой — руководитель коша (стана), выбиравшийся ежегодно.] который обыкновенно говорил...
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька,
человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо
к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся,
вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер один молодой
человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился
к К-ну мосту.
Однажды они как-то долго замешкались; Николай Петрович
вышел к ним навстречу в сад и, поравнявшись с беседкой, вдруг услышал быстрые шаги и голоса обоих молодых
людей. Они шли по ту сторону беседки и не могли его видеть.
— Вы думаете? — промолвила она. — Что ж? я не вижу препятствий… Я рада за Катю… и за Аркадия Николаича. Разумеется, я подожду ответа отца. Я его самого
к нему пошлю. Но вот и
выходит, что я была права вчера, когда я говорила вам, что мы оба уже старые
люди… Как это я ничего не видала? Это меня удивляет!
— Мне его по знакомству старый товарищ
высылает, — поспешно проговорил Василий Иванович, — но мы, например, и о френологии [Френология — псевдонаука о зависимости психики
человека от наружной формы черепа.] имеем понятие, — прибавил он, обращаясь, впрочем, более
к Аркадию и указывая на стоявшую на шкафе небольшую гипсовую головку, разбитую на нумерованные четыреугольники, — нам и Шенлейн [Шенлейн, Радемахер — немецкие ученые, медики.] не остался безызвестен, и Радемахер.
— Очень революция, знаете, приучила
к необыкновенному. Она, конечно, испугала, но учила, чтоб каждый день приходил с необыкновенным. А теперь вот свелось
к тому, что Столыпин все вешает, вешает
людей и все быстро отупели. Старичок Толстой объявил: «Не могу молчать»,
вышло так, что и он хотел бы молчать-то, да уж такое у него положение, что надо говорить, кричать…
К удивлению Самгина все это кончилось для него не так, как он ожидал. Седой жандарм и товарищ прокурора
вышли в столовую с видом
людей, которые поссорились; адъютант сел
к столу и начал писать, судейский, остановясь у окна, повернулся спиною ко всему, что происходило в комнате. Но седой подошел
к Любаше и негромко сказал...
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо
выходят, выбегают
люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся
к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
Пожав плечами, Самгин вслед за ним
вышел в сад, сел на чугунную скамью, вынул папиросу.
К нему тотчас же подошел толстый
человек в цилиндре, похожий на берлинского извозчика, он объявил себя агентом «Бюро похоронных процессий».
— Пойдемте чай пить, — предложила жена. Самгин отказался, не желая встречи с Кутузовым,
вышел на улицу, в сумрачный холод короткого зимнего дня. Раздраженный бесплодным визитом
к богатому барину, он шагал быстро, пред ним вспыхивали фонари, как бы догоняя
людей.
Иногда он заглядывал в столовую, и Самгин чувствовал на себе его острый взгляд. Когда он, подойдя
к столу, пил остывший чай, Самгин разглядел в кармане его пиджака ручку револьвера, и это ему показалось смешным. Закусив, он
вышел в большую комнату, ожидая видеть там новых
людей, но
люди были все те же, прибавился только один, с забинтованной рукой на перевязи из мохнатого полотенца.
—
К вам, — неумолимо сказал дворник,
человек мрачный и не похожий на крестьянина. Самгин
вышел в переднюю, там стоял, прислонясь
к стене, кто-то в белой чалме на голове, в бесформенном костюме.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг,
вышел на берег Сены. Над нею шум города стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов. На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах. Черная баржа прилепилась
к берегу, на борту ее стоял
человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему...
Его не слушали. Рассеянные по комнате
люди,
выходя из сумрака, из углов, постепенно и как бы против воли своей, сдвигались
к столу. Бритоголовый встал на ноги и оказался длинным, плоским и по фигуре похожим на Дьякона. Теперь Самгин видел его лицо, — лицо
человека, как бы только что переболевшего какой-то тяжелой, иссушающей болезнью, собранное из мелких костей, обтянутое старчески желтой кожей; в темных глазницах сверкали маленькие, узкие глаза.
Самгин замолчал. Стратонов опрокинул себя в его глазах этим глупым жестом и огорчением по поводу брюк.
Выходя из вагона, он простился со Стратоновым пренебрежительно, а сидя в пролетке извозчика, думал с презрением: «Бык. Идиот. На что же ты годишься в борьбе против
людей, которые, стремясь
к своим целям, способны жертвовать свободой, жизнью?»
Самгин решал вопрос: идти вперед или воротиться назад? Но тут из двери мастерской для починки швейных машин
вышел не торопясь высокий, лысоватый
человек с угрюмым лицом, в синей грязноватой рубахе, в переднике; правую руку он держал в кармане, левой плотно притворил дверь и запер ее, точно выстрелив ключом. Самгин узнал и его, — этот приходил
к нему с девицей Муравьевой.
И все-таки он был поражен, даже растерялся, когда, шагая в поредевшем хвосте толпы,
вышел на Дворцовую площадь и увидал, что
люди впереди его становятся карликами. Не сразу можно было понять, что они падают на колени, падали они так быстро, как будто невидимая сила подламывала им ноги. Чем дальше по направлению
к шоколадной массе дворца, тем более мелкими казались обнаженные головы
людей; площадь была вымощена ими, и в хмурое, зимнее небо возносился тысячеголосый рев...
— В Полтавской губернии приходят мужики громить имение.
Человек пятьсот. Не свои — чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно.
Выходит к ним старик и говорит: «Цыцте!» — это по-русски значит: тише! — «Цыцте, Сергий Михайлович — сплять!» — то есть — спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, — закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
Самгин еще в начале речи Грейман встал и отошел
к двери в гостиную, откуда удобно было наблюдать за Таисьей и Шемякиным, — красавец, пошевеливая усами, был похож на кота, готового прыгнуть. Таисья стояла боком
к нему, слушая, что говорит ей Дронов. Увидав по лицам
людей, что готовится взрыв нового спора, он решил, что на этот раз с него достаточно, незаметно
вышел в прихожую, оделся, пошел домой.
Было очень душно, а
люди все сильнее горячились, хотя их стало заметно меньше. Самгин, не желая встретиться с Тагильским, постепенно продвигался
к двери, и,
выйдя на улицу, глубоко вздохнул.
Самгин
вышел на улицу с чувством иронического снисхождения
к человеку, проигравшему игру, и едва скрывая радость победителя.
«Осталась где-то вне действительности, живет бредовым прошлым», — думал он,
выходя на улицу. С удивлением и даже недоверием
к себе он вдруг почувствовал, что десяток дней, прожитых вне Москвы, отодвинул его от этого города и от
людей, подобных Татьяне, очень далеко. Это было странно и требовало анализа. Это как бы намекало, что при некотором напряжении воли можно
выйти из порочного круга действительности.
— Ужас, ужас! Ну, конечно, с таким
человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как
вышел срок — за отличие, так и представляет; кому не
вышел срок
к чину,
к кресту, — деньги выхлопочет…
Дело в том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им же созданную теорию
к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой
человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что
выйдет.
— Нет! Я ядовитый
человек! — с горечью заметил Захар, повернувшись совсем стороной
к барину. — Кабы не пускали Михея Андреича, так бы меньше
выходило! — прибавил он.
— Не говори, не говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе, буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба
к нему, так из любви
к человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я одна пойду и не
выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может быть, слезы…
Теперь она собиралась ехать всем домом
к обедне и в ожидании, когда все домашние сойдутся, прохаживалась медленно по зале, сложив руки крестом на груди и почти не замечая домашней суеты, как входили и
выходили люди, чистя ковры, приготовляя лампы, отирая зеркала, снимая чехлы с мебели.
— Старый вор Тычков отмстил нам с тобой! Даже и обо мне где-то у помешанной женщины откопал историю… Да ничего не
вышло из того…
Люди к прошлому равнодушны, — а я сама одной ногой в гробу и о себе не забочусь. Но Вера…
Сколько насмешек, пожимания плеч, холодных и строгих взглядов перенес он на пути
к своему идеалу! И если б он
вышел победителем, вынес на плечах свою задачу и доказал «серьезным
людям», что они стремятся
к миражу, а он
к делу — он бы и был прав.
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может
выйти разве пролог
к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых
людей, с огнем, движением, страстью!»
Люди были в ужасе. Василиса с Яковом почти не
выходили из церкви, стоя на коленях. Первая обещалась сходить пешком
к киевским чудотворцам, если барыня оправится, а Яков — поставить толстую с позолотой свечу
к местной иконе.
Но домашние средства не успокоили старика. Он ждал, что завтра завернет
к нему губернатор, узнать, как было дело, и выразить участие, а он предложит ему
выслать Райского из города, как беспокойного
человека, а Бережкову обязать подпиской не принимать у себя Волохова.
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не
вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два
человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот — она
вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их
к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
И особенно рекомендую ее тем девушкам-невестам, которые уж и готовы
выйти за избранного
человека, но все еще приглядываются
к нему с раздумьем и недоверчивостью и не решаются окончательно.
— Оставим, — сказал Версилов, странно посмотрев на меня (именно так, как смотрят на
человека непонимающего и неугадывающего), — кто знает, что у них там есть, и кто может знать, что с ними будет? Я не про то: я слышал, ты завтра хотел бы
выйти. Не зайдешь ли
к князю Сергею Петровичу?
Мы
вышли из лавки, и Ламберт меня поддерживал, слегка обнявши рукой. Вдруг я посмотрел на него и увидел почти то же самое выражение его пристального, разглядывающего, страшно внимательного и в высшей степени трезвого взгляда, как и тогда, в то утро, когда я замерзал и когда он вел меня, точно так же обняв рукой,
к извозчику и вслушивался, и ушами и глазами, в мой бессвязный лепет. У пьянеющих
людей, но еще не опьяневших совсем, бывают вдруг мгновения самого полного отрезвления.
Чего как волчонок молчит?“ И хоть давно уж все перестали удивляться на Максима Ивановича, но тут опять задивились: из себя
вышел человек;
к этакому малому ребенку пристал, отступиться не может.