Неточные совпадения
Всё это она говорила весело, быстро и с особенным блеском в глазах; но Алексей Александрович теперь не приписывал этому тону ее никакого значения. Он слышал только ее слова и придавал им только тот прямой смысл, который они имели. И он отвечал ей просто, хотя и шутливо. Во всем разговоре этом не было ничего особенного, но никогда после без мучительной
боли стыда Анна не могла
вспомнить всей этой короткой сцены.
И он старался
вспомнить ее такою, какою она была тогда, когда он в первый раз встретил ее тоже на станции, таинственною, прелестной, любящею, ищущею и дающею счастье, а не жестоко-мстительною, какою она вспоминалась ему в последнюю минуту. Он старался
вспоминать лучшие минуты с нею; но эти минуты были навсегда отравлены. Он помнил ее только торжествующую, свершившуюся угрозу никому ненужного, но неизгладимого раскаяния. Он перестал чувствовать
боль зуба, и рыдания искривили его лицо.
Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что я и
вспомнить не могу: «Матерь божия, не оставь их!..» Тут уж
боль подступила ей под самое сердце, по глазам видно было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
7-го октября был ровно год, как мы вышли из Кронштадта. Этот день прошел скромно. Я живо
вспомнил, как, год назад, я в первый раз вступил на море и зажил новою жизнью, как из покойной комнаты и постели перешел в койку и на колеблющуюся под ногами палубу, как неблагосклонно встретило нас море, засвистал ветер, заходили волны;
вспомнил снег и дождь, зубную
боль — и прощанье с друзьями…
И долго после этого он всё ходил по своей комнате, и корчился, и даже прыгал, и вслух охал, как от физической
боли, как только
вспоминал эту сцену.
Он остановился и вдруг спросил себя: «Отчего сия грусть моя даже до упадка духа?» — и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины: дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и
вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал тогда в сердце своем как бы некую
боль.
Мальчик хоть и старался не показывать, что ему это неприятно, но с
болью сердца сознавал, что отец в обществе унижен, и всегда, неотвязно,
вспоминал о «мочалке» и о том «страшном дне».
О Бродском я теперь не
вспоминал, но на душе была та же разнеженность и та же особенная
боль.
Когда у меня
заболит горло, я его повяжу; он мою согреет шею; горло
болеть перестанет; я тебя
вспоминать буду, если тебе нужно воспоминовение нищего.
Вспомнил я, что некогда блаженной памяти нянюшка моя Клементьевна, по имени Прасковья, нареченная Пятница, охотница была до кофею и говаривала, что помогает он от головной
боли. Как чашек пять выпью, — говаривала она, — так и свет вижу, а без того умерла бы в три дни.
И вот, наконец, она стояла пред ним лицом к лицу, в первый раз после их разлуки; она что-то говорила ему, но он молча смотрел на нее; сердце его переполнилось и заныло от
боли. О, никогда потом не мог он забыть эту встречу с ней и
вспоминал всегда с одинаковою
болью. Она опустилась пред ним на колена, тут же на улице, как исступленная; он отступил в испуге, а она ловила его руку, чтобы целовать ее, и точно так же, как и давеча в его сне, слезы блистали теперь на ее длинных ресницах.
Вспомнил он отца, сперва бодрого, всем недовольного, с медным голосом, потом слепого, плаксивого, с неопрятной седой бородой;
вспомнил, как он однажды за столом, выпив лишнюю рюмку вина и залив себе салфетку соусом, вдруг засмеялся и начал, мигая ничего не видевшими глазами и краснея, рассказывать про свои победы;
вспомнил Варвару Павловну — и невольно прищурился, как щурится человек от мгновенной внутренней
боли, и встряхнул головой.
Все время, как я ее знал, она, несмотря на то, что любила меня всем сердцем своим, самою светлою и ясною любовью, почти наравне с своею умершею матерью, о которой даже не могла
вспоминать без
боли, — несмотря на то, она редко была со мной наружу и, кроме этого дня, редко чувствовала потребность говорить со мной о своем прошедшем; даже, напротив, как-то сурово таилась от меня.
И вдруг
вспомнил мальчик про то, что у него так
болят пальчики, заплакал и побежал дальше, и вот опять видит он сквозь другое стекло комнату, опять там деревья, но на столах пироги, всякие — миндальные, красные, желтые, и сидят там четыре богатые барыни, а кто придет, они тому дают пироги, а отворяется дверь поминутно, входит к ним с улицы много господ.
Присел он и скорчился, а сам отдышаться не может от страху и вдруг, совсем вдруг, стало так ему хорошо: ручки и ножки вдруг перестали
болеть и стало так тепло, так тепло, как на печке; вот он весь вздрогнул: ах, да ведь он было заснул! Как хорошо тут заснуть! «Посижу здесь и пойду опять посмотреть на куколок, — подумал, мальчик и усмехнулся,
вспомнив про них, — совсем как живые!..» И вдруг ему послышалось, что над ним запела его мама песенку. «Мама, я сплю, ах, как тут спать хорошо!»
Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость,
вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой
боли, от нестерпимого стыда.
Он
вспомнил, как во дни его юности его вывели mit Skandal und Trompeten, [со скандалом и шумом] из заведения Марцинкевича, и не мог прийти в себя от сердечной
боли, узнав, что тот же самый прием допущен мосьИ Кобе (chef de suretИ, [начальник охранной полиции] он же и позитивист) относительно отцов «реколлетов» 56.
Он
вспомнил о розе, которую вот уже третий день носил у себя в кармане: он выхватил ее — и с такой лихорадочной силой прижал ее к своим губам, что невольно поморщился от
боли.
Разве через неделю, через месяц, или даже через полгода, в какую-нибудь особую минуту, нечаянно
вспомнив какое-нибудь выражение из такого письма, а затем и всё письмо, со всеми обстоятельствами, он вдруг сгорал от стыда и до того, бывало, мучился, что
заболевал своими припадками холерины.
Не зажигая огня, поспешно воротился он вверх, и только лишь около шкафа, на том самом месте, где он бил револьвером укусившего его Кириллова, вдруг
вспомнил про свой укушенный палец и в то же мгновение ощутил в нем почти невыносимую
боль.
Постояли, полюбовались,
вспомнили, как у покойного всю жизнь живот
болел, наконец, — махнули рукой и пошли по Лиговке. Долго ничего замечательного не было, но вдруг мои глаза ухитрились отыскать знакомый дом.
Почти ощущая, как в толпе зарождаются мысли всем понятные, близкие, соединяющие всех в одно тело, он невольно и мимолётно
вспомнил монастырский сад, тонко выточенное лицо старца Иоанна, замученный горем и тоскою народ и его гладенькую, мягкую речь, точно паклей затыкающую искривлённые рты, готовые кричать от
боли.
В увлечении я хотел было заговорить о Фрези Грант, и мне показалось, что в нервном блеске устремленных на меня глаз и бессознательном движении руки, легшей на край стола концами пальцев, есть внутреннее благоприятное указание, что рассказ о ночи на лодке теперь будет уместен. Я
вспомнил, что нельзя говорить, с
болью подумав: «Почему?» В то же время я понимал, почему, но отгонял понимание. Оно еще было пока лишено слов.
С
болью я
вспоминал о Биче, пока воспоминание о ней не остановилось, приняв характер печальной и справедливой неизбежности…
Утром на другой день у него
болела голова, гудело в ушах и во всем теле чувствовалось недомогание.
Вспоминать о вчерашней своей слабости ему не было стыдно. Он был вчера малодушен, боялся даже луны, искренно высказывал чувства и мысли, каких раньше и не подозревал у себя. Например, мысли о неудовлетворенности философствующей мелюзги. Но теперь ему было все равно.
Среди этого ужасного состояния внутреннего раздвоения наступали минутные проблески, когда Бобров с недоумением спрашивал себя: что с ним, и как он попал сюда, и что ему надо делать? А сделать что-то нужно было непременно, сделать что-то большое и важное, но что именно, — Бобров забыл и морщился от
боли, стараясь
вспомнить. В один из таких светлых промежутков он увидел себя стоящим над кочегарной ямой. Ему тотчас же с необычайной яркостью вспомнился недавний разговор с доктором на этом самом месте.
Сознание еще не вполне вернулось к нему, и усилие
вспомнить и уяснить прошедшее причиняло ему сильную головную
боль.
Хромая, возвращаюсь на скамеечку. Несмотря на
боль,
вспоминаю рассказ И.Ф. Горбунова о ямщике. «Кажинный раз на эфтом самом месте!» — оправдывался он, вывалив барина.
Орлов, испугавшийся слез, быстро пошел в кабинет и, не знаю зачем, — желал ли он причинить ей лишнюю
боль или
вспомнил, что это практикуется в подобных случаях, — запер за собою дверь на ключ. Она вскрикнула и побежала за ним вдогонку, шурша платьем.
«И этот тоже про жизнь говорит… и вот — грехи свои знает, а не плачется, не жалуется… Согрешил — подержу ответ… А та?..» — Он
вспомнил о Медынской, и сердце его сжалось тоской. «А та — кается… не поймешь у ней — нарочно она или в самом деле у нее сердце
болит…»
— Да я всегда такая-с! — отвечала горничная, втягивая в себя с храпом воздух: ей главным образом смешно было
вспомнить, что именно
болит у ее госпожи.
Засмеялись; и все трое
вспомнили почему-то кроткого Петрушу, но без обычной
боли, а с тихим умилением и отпускающей жалостью. Вздохнули — и еще резвее заработали ногами.
В те часы, когда Пётр особенно ясно, с унынием ощущал, что Наталья нежеланна ему, он заставлял себя
вспоминать её в жуткий день рождения первого сына. Мучительно тянулся девятнадцатый час её страданий, когда тёща, испуганная, в слезах, привела его в комнату, полную какой-то особенной духоты. Извиваясь на смятой постели, выкатив искажённые лютой
болью глаза, растрёпанная, потная и непохожая на себя, жена встретила его звериным воем...
Сквозь похмельный гул в голове и ноющую
боль отравленного тела Артамонов угрюмо
вспоминал события и забавы истекшей ночи, когда вдруг, точно из стены вылез, явился Алексей. Прихрамывая, постукивая палкой, он подошёл и рассыпался словами...
Порой с глубочайшею, с ядовитою
болью вонзалась в мое сердце мысль: что пройдет десять лет, двадцать лет, сорок лет, а я все-таки, хоть и через сорок лет, с отвращением и с унижением
вспомню об этих грязнейших, смешнейших и ужаснейших минутах из всей моей жизни.
Я долго сидела так, с
болью вспоминая старое, невозвратимое и робко придумывая новое.
Он
вспомнил о лекарстве, приподнялся, принял его, лег на спину, прислушиваясь к тому, как благотворно действует лекарство и как оно уничтожает
боль.
На вопросы, что с ним сделалось, он отвечал самыми детскими отговорками: в первый приезд Княжевича он будто
вспомнил какое-то необходимое дело, по которому надобно было ему сейчас уехать, а в другой раз — будто ему так захотелось спать, что он не мог тому противиться, а проснувшись, почувствовал головную
боль и необходимость поскорее освежиться, на чистом воздухе.
Позднее других проснулся Славянов-Райский. Он был в тяжелом, грузном похмелье, с оцепеневшими руками и ногами, с отвратительным вкусом во рту. Сознание возвращалось к нему очень медленно, и каждое движение причиняло
боль в голове и тошноту. Ему с трудом удалось
вспомнить, где он был днем, как напился пьяным и как попал из ресторана в убежище.
Во время операции ей дали хлороформу. Когда она потом проснулась,
боли всё еще продолжались и были невыносимы. Была ночь. И Ольга Михайловна
вспомнила, что точно такая же ночь с тишиною, с лампадкой, с акушеркой, неподвижно сидящей у постели, с выдвинутыми ящиками комода, с Петром Дмитричем, стоящим у окна, была уже, но когда-то очень, очень давно…
Глаза старика, словно потухавшие в предсмертной тоске, смотрели на него неподвижно; и с
болью в душе
вспомнил он этот взгляд, сверкнувший ему в последний раз из-под нависших черных, сжатых, как и теперь, тоскою и гневом бровей.
Варвара Михайловна, утомленная сильным, хотя и радостным волнением, заметя, что и Наташа как-то переменилась в лице, и
вспомнив про ее головную
боль, поспешила приказать ей проститься с отцом и идти спать.
Только теперь он услышал
боль в переносице, в темени и в подбородке и
вспомнил, как его бил по голове револьвером Файбиш.
Как
вспомню…
болит голова…
Полон дум придя в перелесок, долго лежал на траве благовонной, долго смотрел он на вечно прекрасную, никогда ненаглядную лазурь небосклона. Мысли менялись, роились. То с
болью в сердце
вспоминал обманную Фленушку, то чистую сердцем, скромную нравом Дуняшу…
Острою, жгучею
болью, ровно стрелой, пронзило сердце его, когда узнал он про Фленушку… «Бедная, бедная!..» — думает. И
вспоминает.
Про старые годы так миршенцы говаривали, так сердцем
болели по былым временам,
вспоминая монастырщину и плачась о ней, как о потерянном рае.
«Порой с глубочайшей, с ядовитой
болью вонзалась в мое сердце мысль, что пройдет двадцать лет, сорок лет, а я все-таки, хоть и через сорок лет, с отвращением и унижением
вспомню об этих грязнейших, смешнейших и ужаснейших минутах из всей моей жизни.
Я брожу, как тень, ничего не делаю, печенка моя растет и растет… А время между тем идет и идет, я старею, слабею; гляди, не сегодня-завтра
заболею инфлуэнцей и умру, и потащат меня на Ваганьково; будут
вспоминать обо мне приятели дня три, а потом забудут, и имя мое перестанет быть даже звуком… Жизнь не повторяется, и уж коли ты не жил в те дни, которые были тебе даны однажды, то пищи пропало… Да, пропало, пропало!
Мне не нужно слишком напрягать память, чтобы во всех подробностях
вспомнить дождливые осенние сумерки, когда я стою с отцом на одной из многолюдных московских улиц и чувствую, как мною постепенно овладевает странная болезнь.
Боли нет никакой, но ноги мои подгибаются, слова останавливаются поперек горла, голова бессильно склоняется набок… По-видимому, я сейчас должен упасть и потерять сознание.