Неточные совпадения
Вместо
вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию
одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на
вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах
одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на
вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с
одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без
вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
На
вопрос, не делатель ли он фальшивых бумажек, он отвечал, что делатель, и при этом случае рассказал анекдот о необыкновенной ловкости Чичикова: как, узнавши, что в его доме находилось на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали дом его и приставили караул, на каждую дверь по два солдата, и как Чичиков переменил их все в
одну ночь, так что на другой день, когда сняли печати, увидели, что все были ассигнации настоящие.
Он отвечал на все пункты даже не заикнувшись, объявил, что Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч и что он сам продал ему, потому что не видит причины, почему не продать; на
вопрос, не шпион ли он и не старается ли что-нибудь разведать, Ноздрев отвечал, что шпион, что еще в школе, где он с ним вместе учился, его называли фискалом, и что за это товарищи, а в том числе и он, несколько его поизмяли, так что нужно было потом приставить к
одним вискам двести сорок пьявок, — то есть он хотел было сказать сорок, но двести сказалось как-то само собою.
На
вопрос, далеко ли деревня Заманиловка, мужики сняли шляпы, и
один из них, бывший поумнее и носивший бороду клином, отвечал...
Впрочем, приезжий делал не всё пустые
вопросы; он с чрезвычайною точностию расспросил, кто в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, — словом, не пропустил ни
одного значительного чиновника; но еще с большею точностию, если даже не с участием, расспросил обо всех значительных помещиках: сколько кто имеет душ крестьян, как далеко живет от города, какого даже характера и как часто приезжает в город; расспросил внимательно о состоянии края: не было ли каких болезней в их губернии — повальных горячек, убийственных каких-либо лихорадок, оспы и тому подобного, и все так обстоятельно и с такою точностию, которая показывала более, чем
одно простое любопытство.
— Уму непостижимо! — сказал он, приходя немного в себя. — Каменеет мысль от страха. Изумляются мудрости промысла в рассматриванье букашки; для меня более изумительно то, что в руках смертного могут обращаться такие громадные суммы! Позвольте предложить вам
вопрос насчет
одного обстоятельства; скажите, ведь это, разумеется, вначале приобретено не без греха?
Дорогой
один вопрос особенно мучил его: был ли Свидригайлов у Порфирия?
— А вы думали нет? Подождите, я и вас проведу, — ха, ха, ха! Нет, видите ли-с, я вам всю правду скажу. По поводу всех этих
вопросов, преступлений, среды, девочек мне вспомнилась теперь, — а впрочем, и всегда интересовала меня, —
одна ваша статейка. «О преступлении»… или как там у вас, забыл название, не помню. Два месяца назад имел удовольствие в «Периодической речи» прочесть.
Сначала, — впрочем, давно уже прежде, — его занимал
один вопрос: почему так легко отыскиваются и выдаются почти все преступления и так явно обозначаются следы почти всех преступников?
Раскольников до того устал за все это время, за весь этот месяц, что уже не мог разрешать теперь подобных
вопросов иначе как только
одним решением: «Тогда я убью его», — подумал он в холодном отчаянии.
Вот мне именно интересно было бы узнать, как бы вы разрешили теперь
один «
вопрос», как говорит Лебезятников.
Но он все-таки шел. Он вдруг почувствовал окончательно, что нечего себе задавать
вопросы. Выйдя на улицу, он вспомнил, что не простился с Соней, что она осталась среди комнаты, в своем зеленом платке, не смея шевельнуться от его окрика, и приостановился на миг. В то же мгновение вдруг
одна мысль ярко озарила его, — точно ждала, чтобы поразить его окончательно.
Она слышала от самой Амалии Ивановны, что мать даже обиделась приглашением и предложила
вопрос: «Каким образом она могла бы посадить рядом с этой девицейсвою дочь?» Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее детям, ее папеньке,
одним словом, была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе» и т. д. и т. д.
Одним словом, предстояли сотни
вопросов.
Если убили они, или только
один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь в грабеже, то позволь тебе задать всего только
один вопрос: сходится ли подобное душевное настроение, то есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, — с топорами, с кровью, с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом?
Отрезать весь миллион и все на
один вопрос о комфорте свести!
Он начинал дрожать и
одну минуту с каким-то особенным любопытством и даже с
вопросом посмотрел на черную воду Малой Невы.
— Позволь, я тебе серьезный
вопрос задать хочу, — загорячился студент. — Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри: с
одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная и, напротив, всем вредная, которая сама не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. Понимаешь? Понимаешь?
Ясно, что теперь надо было не тосковать, не страдать пассивно,
одними рассуждениями, о том, что
вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же, и поскорее.
— Штука в том: я задал себе
один раз такой
вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто
одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было?
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни
одного бы великого человека не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе еще задам
один вопрос. Слушай!
Неразрешим был для него еще
один вопрос: почему все они так полюбили Соню?
Нет! нет! пускай умен, час от часу умнее,
Но вас он сто́ит ли? вот вам
один вопрос.
Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди
вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе ни тревог счастья, ни ударов жизни — следовательно, он выразил собою
один ее край, и добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться — нечего.
— Как не жизнь! Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни
одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни
одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры — уж это
одно чего стоит! И это не жизнь?
Он тотчас увидел, что ее смешить уже нельзя: часто взглядом и несимметрично лежащими
одна над другой бровями со складкой на лбу она выслушает смешную выходку и не улыбнется, продолжает молча глядеть на него, как будто с упреком в легкомыслии или с нетерпением, или вдруг, вместо ответа на шутку, сделает глубокий
вопрос и сопровождает его таким настойчивым взглядом, что ему станет совестно за небрежный, пустой разговор.
Он не навязывал ей ученой техники, чтоб потом, с глупейшею из хвастливостей, гордиться «ученой женой». Если б у ней вырвалось в речи
одно слово, даже намек на эту претензию, он покраснел бы пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный, в области знания, но еще недоступный для женского современного воспитания
вопрос. Ему только хотелось, а ей вдвое, чтоб не было ничего недоступного — не ведению, а ее пониманию.
— Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула
одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения,
вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
У него все более и более разгорался этот
вопрос, охватывал его, как пламя, сковывал намерения: это был
один главный
вопрос уже не любви, а жизни. Ни для чего другого не было теперь места у него в душе.
Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались
один за другим и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные
вопросы.
Вопрос: если на пути удовлетворения нуждам своим он обрящет подобного себе, если, например, двое, чувствуя голод, восхотят насытиться
одним куском, — кто из двух большее к приобретению имеет право?
На
вопрос мой о сем он ответствовал: — Если бы, государь мой, с
одной стороны поставлена была виселица, а с другой глубокая река и, стоя между двух гибелей, неминуемо бы должно было идти направо или налево, в петлю или в воду, что избрали бы вы, чего бы заставил желать рассудок и чувствительность?
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько
вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она
одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
— Но в том и
вопрос, — перебил своим басом Песцов, который всегда торопился говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на то, о чем он говорил, — в чем полагать высшее развитие? Англичане, Французы, Немцы — кто стоит на высшей степени развития? Кто будет национализовать
один другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а Немцы не ниже стоят! — кричал он. — Тут есть другой закон!
Но, пробыв два месяца
один в деревне, он убедился, что это не было
одно из тех влюблений, которые он испытывал в первой молодости; что чувство это не давало ему минуты покоя; что он не мог жить, не решив
вопроса: будет или не будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он не имеет никаких доказательств в том, что ему будет отказано.
И он задумался.
Вопрос о том, выйти или не выйти в отставку, привел его к другому, тайному, ему
одному известному, едва ли не главному, хотя и затаенному интересу всей его жизни.
«Ну хорошо, электричество и теплота
одно и то же; но возможно ли в уравнении для решения
вопроса поставить
одну величину вместо другой?
Мысли казались ему плодотворны, когда он или читал или сам придумывал опровержения против других учений, в особенности против материалистического; но как только он читал или сам придумывал разрешение
вопросов, так всегда повторялось
одно и то же.
Как всегда, оказалось, что после
вопроса о том, в какую цену им угодно нумер, ни
одного хорошего нумера не было:
один хороший нумер был занят ревизором железной дороги, другой — адвокатом из Москвы, третий — княгинею Астафьевой из деревни.
Как ни старался Левин преодолеть себя, он был мрачен и молчалив. Ему нужно было сделать
один вопрос Степану Аркадьичу, но он не мог решиться и не находил ни формы, ни времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич уже сошел к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате, говоря о разных пустяках и не будучи в силах спросить, что хотел.
В обоих случаях самые условия определены; но у нас теперь, когда всё это переворотилось и только укладывается,
вопрос о том, как уложатся эти условия, есть только
один важный
вопрос в России», думал Левин.
Открытие это, вдруг объяснившее для нее все те непонятные для нее прежде семьи, в которых было только по
одному и по два ребенка, вызвало в ней столько мыслей, соображений и противоречивых чувств, что она ничего не умела сказать и только широко раскрытыми глазами удивленно смотрела на Анну. Это было то самое, о чем она мечтала еще нынче дорогой, но теперь, узнав, что это возможно, она ужаснулась. Она чувствовала, что это было слишком простое решение слишком сложного
вопроса.
Университетский
вопрос был очень важным событием в эту зиму в Москве. Три старые профессора в совете не приняли мнения молодых; молодые подали отдельное мнение. Мнение это, по суждению
одних, было ужасное, по суждению других, было самое простое и справедливое мнение, и профессора разделились на две партии.
Одно, что он нашел с тех пор, как
вопросы эти стали занимать его, было то, что он ошибался, предполагая по воспоминаниям своего юношеского, университетского круга, что религия уж отжила свое время и что ее более не существует.
И,
вопросом о содержании картины наведенный на
одну из самых любимых тем своих, Голенищев начал излагать...
Оставшись
один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они говорили? Он улыбнулся при этом
вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только в том, чтобы любить и желать, думать ее желаниями, ее мыслями, то есть никакой свободы, — вот это счастье!»
— Это вне
вопроса в настоящем случае, — сказал он. — Тут только
один случай возможен: уличение невольное, подтвержденное письмами, которые я имею.
«Уехал! Кончено!» сказала себе Анна, стоя у окна; и в ответ на этот
вопрос впечатления мрака при потухшей свече и страшного сна, сливаясь в
одно, холодным ужасом наполнили ее сердце.
Целый день этот Левин, разговаривая с приказчиком и мужиками и дома разговаривая с женою, с Долли, с детьми ее, с тестем, думал об
одном и
одном, что занимало его в это время помимо хозяйственных забот, и во всем искал отношения к своему
вопросу: «что же я такое? и где я? и зачем я здесь?»