Неточные совпадения
Понимая всю важность этих
вопросов, издатель настоящей летописи считает возможным ответить на них нижеследующее: история города Глупова прежде всего представляет собой
мир чудес, отвергать который можно лишь тогда, когда отвергается существование чудес вообще.
Не
вопрос о порядке сотворения
мира тут важен, а то, что вместе с этим
вопросом могло вторгнуться в жизнь какое-то совсем новое начало, которое, наверное, должно было испортить всю кашу.
Вместо
вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем
миром.
Думал ли я видеть тебя, Ремень?» И витязи, собравшиеся со всего разгульного
мира восточной России, целовались взаимно; и тут понеслись
вопросы: «А что Касьян?
— Этому
вопросу нет места, Иван. Это — неизбежное столкновение двух привычек мыслить о
мире. Привычки эти издревле с нами и совершенно непримиримы, они всегда будут разделять людей на идеалистов и материалистов. Кто прав? Материализм — проще, практичнее и оптимистичней, идеализм — красив, но бесплоден. Он — аристократичен, требовательней к человеку. Во всех системах мышления о
мире скрыты, более или менее искусно, элементы пессимизма; в идеализме их больше, чем в системе, противостоящей ему.
— Да, — тут многое от церкви, по
вопросу об отношении полов все вообще мужчины мыслят более или менее церковно. Автор — умный враг и — прав, когда он говорит о «не тяжелом, но губительном господстве женщины». Я думаю, у нас он первый так решительно и верно указал, что женщина бессознательно чувствует свое господство, свое центральное место в
мире. Но сказать, что именно она является первопричиной и возбудителем культуры, он, конечно, не мог.
На тревожные
вопросы Клима он не спеша рассказал, что тарасовские мужики давно живут без хлеба; детей и стариков послали по
миру.
— Но нигде в
мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если
вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный
мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Обломов мучился, но молчал. Ольге поверять своих сомнений он не решался, боясь встревожить ее, испугать, и, надо правду сказать, боялся также и за себя, боялся возмутить этот невозмутимый, безоблачный
мир вопросом такой строгой важности.
— Что князь Николай Иванович? — спросил я вдруг, как бы потеряв рассудок. Дело в том, что я спросил решительно, чтобы перебить тему, и вновь, нечаянно, сделал самый капитальный
вопрос, сам как сумасшедший возвращаясь опять в тот
мир, из которого с такою судорогой только что решился бежать.
Энергические и умные меры Смита водворили в колонии
мир и оказали благодетельное влияние на самих кафров. Они, казалось, убедились в физическом и нравственном превосходстве белых и в невозможности противиться им, смирились и отдались под их опеку. Советы, или, лучше сказать, приказания, Смита исполнялись — но долго ли, вот
вопрос! Была ли эта война последнею? К сожалению, нет. Это была только вторая по счету: в 1851 году открылась третья. И кто знает, где остановится эта нумерация?
Его не занимал
вопрос о том, как произошел
мир, именно потому, что
вопрос о том, как получше жить в нем, всегда стоял перед ним.
В религиозном отношении он был также типичным крестьянином: никогда не думал о метафизических
вопросах, о начале всех начал, о загробной жизни. Бог был для него, как и для Араго, гипотезой, в которой он до сих пор не встречал надобности. Ему никакого дела не было до того, каким образом начался
мир, по Моисею или Дарвину, и дарвинизм, который так казался важен его сотоварищам, для него был такой же игрушкой мысли, как и творение в 6 дней.
Россия же еще не подымалась до постановки тех мировых
вопросов, с которыми связано ее положение в
мире.
Вопрос о том, что войну начала Германия, что она главная виновница распространения гнетущей власти милитаризма над
миром, что она нарушила нормы международного права,
вопрос дипломатический и военный — для нашей темы второстепенный.
Вопрос ставится о двух состояниях
мира, которые соответствуют двум разным структурам и направлениям сознания, прежде всего дуализма свободы и необходимости, внутренней соединенности и вражды, смысла и бессмыслицы.
Достоевский остро поставил
вопрос о том, можно ли построить райский блаженный
мир на слезинке одного невинно замученного ребенка.
Но есть еще более важный, основной
вопрос, который ставится, когда речь заходит о свободе, и от его решения зависит судьба свободы в
мире.
Война вплотную поставила перед русским сознанием и русской волей все больные славянские
вопросы — польский, чешский, сербский, она привела в движение и заставила мучительно задуматься над судьбой своей весь славянский
мир Балканского полуострова и Австро-Венгрии.
Деление
мира на Восток и Запад имеет всемирно-историческое значение, и с ним более всего связан
вопрос достижения всемирного единства человечества.
Вспомни первый
вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: «Ты хочешь идти в
мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!
Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие
вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от
мира сего.
А между тем в
вопросе этом заключалась великая тайна
мира сего.
Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти
вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три
вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех только фразах человеческих, всю будущую историю
мира и человечества, — то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем
вопросам, которые действительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне?
Я чуть не захохотал, но, когда я взглянул перед собой, у меня зарябило в глазах, я чувствовал, что я побледнел и какая-то сухость покрыла язык. Я никогда прежде не говорил публично, аудитория была полна студентами — они надеялись на меня; под кафедрой за столом — «сильные
мира сего» и все профессора нашего отделения. Я взял
вопрос и прочел не своим голосом: «О кристаллизации, ее условиях, законах, формах».
Много воды утекло с тех пор, и мы встретили горный дух, остановивший наш бег, и они, вместо
мира мощей, натолкнулись на живые русские
вопросы.
В чем состоит душевное равновесие? почему оно наполняет жизнь отрадой? в силу какого злого волшебства
мир живых, полный чудес, для него одного превратился в пустыню? — вот
вопросы, которые ежеминутно мечутся перед ним и на которые он тщетно будет искать ответа…
И опять с необыкновенной остротой стоит передо мной
вопрос, подлинно ли реален, первичен ли этот падший
мир, в котором вечно торжествует зло и посылаются людям непомерные страдания?
Моя настроенность походила на настроенность Вл. Соловьева, когда он писал «Национальный
вопрос в России», и в этой настроенности я расходился с преобладающим в эмиграции общественным мнением, да и с преобладающим мнением всего
мира.
К концу гимназического курса я опять стоял в раздумий о себе и о
мире. И опять мне показалось, что я охватываю взглядом весь мой теперешний
мир и уже не нахожу в нем места для «пиетизма». Я гордо говорил себе, что никогда ни лицемерие, ни малодушие не заставят меня изменить «твердой правде», не вынудят искать праздных утешений и блуждать во мгле призрачных, не подлежащих решению
вопросов…
Мой умственный горизонт заполнялся новыми фактами, понятиями,
вопросами реального
мира.
— Конечно, конечно… Виноват, у вас является сам собой
вопрос, для чего я хлопочу? Очень просто. Мне не хочется, чтобы моя дочь росла в одиночестве. У детей свой маленький
мир, свои маленькие интересы, радости и огорчения. По возрасту наши девочки как раз подходят, потом они будут дополнять одна другую, как представительницы племенных разновидностей.
Вопрос об отношении христианства к полу превратился в
вопрос об отношении христианства к
миру вообще и к человечеству.
Вопрос об отношении духа к природному
миру не был им до конца продуман.
Позже появились журналы культурно-ренессансного направления — «
Мир искусства», «Весы», «Новый путь», «
Вопросы жизни».
Для Достоевского
вопрос этот решается свободой, как основой
мира, и Христом, т. е. принятием на себя страданий
мира самим Богом.
Вопрос о свободе религиозной, о свободе совести, такой жгучий и больной
вопрос, ставится коренным образом ложно в современном
мире.
Вопрос о смысле истории и есть
вопрос о происхождении зла в
мире, о предмирном грехопадении и об искуплении.
Обострение этого
вопроса, требование его решения в свете высшего религиозного сознания обозначает, что церковь как процесс в
мире находится на перевале.
Это вселенское религиозное миропонимание и мироощущение, к которому современный
мир идет разными путями и с разных концов, прежде всего остро ставит
вопрос о смысле мировой истории, о религиозном соединении судьбы личности и судьбы вселенной.
Пусть зажжено сознание волею высшей силы, пусть оно оглянулось на
мир и сказало: «Я есмь!», и пусть ему вдруг предписано этою высшею силой уничтожиться, потому что там так для чего-то, — и даже без объяснения для чего, — это надо, пусть, я всё это допускаю, но опять-таки вечный
вопрос: для чего при этом понадобилось смирение мое?
Мир заключен. Я этому рад, но прочен ли он? Это другой
вопрос. Натянутое положение не обеспечивает будущности…
Ты говоришь: верую, что будет
мир, а я сейчас слышал, что проскакал курьер с этим известием в Иркутск. Должно быть, верно, потому что это сказал почтмейстер Николаю Яковлевичу. Будет ли
мир прочен — это другой
вопрос, но все-таки хорошо, что будет отдых. Нельзя же нести на плечах народа, который ни в чем не имеет голоса, всю Европу. Толчок дан поделом — я совершенно с тобой согласен. Пора понять, что есть дело дома и что не нужно быть полицией в Европе.
Странное дело, — эти почти бессмысленные слова ребенка заставили как бы в самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, — ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь
мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к нему с разными
вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях.
Вообще, кажется, весь божий
мир занимал его более со стороны ценности, чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он задавал себе иногда такого рода
вопрос: что, сколько бы дали за весь земной шар, если бы бог кому-нибудь продал его?
— Наши дамы давно уже порешили с этим
вопросом, и
мир нимало не пострадал от этого! — продолжал ораторствовать Тебеньков.
Иногда кажется: вот
вопрос не от
мира сего, вот
вопрос, который ни с какой стороны не может прикасаться к насущным потребностям общества, — для чего же, дескать, говорить о таких вещах?
Я всегда боялся отца, а теперь тем более. Теперь я носил в себе целый
мир смутных
вопросов и ощущений. Мог ли он понять меня? Мог ли я в чем-либо признаться ему, не изменяя своим друзьям? Я дрожал при мысли, что он узнает когда-либо о моем знакомстве с «дурным обществом», но изменить этому обществу, изменить Валеку и Марусе я был не в состоянии. К тому же здесь было тоже нечто вроде «принципа»: если б я изменил им, нарушив данное слово, то не мог бы при встрече поднять на них глаз от стыда.
Утром Петр Иваныч привез племянника в департамент, и пока сам он говорил с своим приятелем — начальником отделения, Александр знакомился с этим новым для него
миром. Он еще мечтал все о проектах и ломал себе голову над тем, какой государственный
вопрос предложат ему решить, между тем все стоял и смотрел.