Неточные совпадения
Как изменилася Татьяна!
Как твердо
в роль свою
вошла!
Как утеснительного сана
Приемы скоро приняла!
Кто б смел искать девчонки нежной
В сей величавой,
в сей небрежной
Законодательнице зал?
И он ей
сердце волновал!
Об нем она во мраке ночи,
Пока Морфей не прилетит,
Бывало, девственно грустит,
К луне подъемлет томны очи,
Мечтая с ним когда-нибудь
Свершить смиренный жизни путь!
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея,
входила и
вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Отец обязан сына воскормить и научить и должен наказан быть за его проступки, доколе он не
войдет в совершеннолетие; а сын должности свои да обрящет
в своем
сердце.
Шестнадцатого апреля, почти шесть месяцев после описанного мною дня, отец
вошел к нам на верх, во время классов, и объявил, что нынче
в ночь мы едем с ним
в деревню. Что-то защемило у меня
в сердце при этом известии, и мысль моя тотчас же обратилась к матушке.
Вместо веселия и смеха, на которые я рассчитывал,
входя в чулан, я чувствовал дрожь и замирание
сердца.
Туман, застилавший всё
в ее душе, вдруг рассеялся. Вчерашние чувства с новой болью защемили больное
сердце. Она не могла понять теперь, как она могла унизиться до того, чтобы пробыть целый день с ним
в его доме. Она
вошла к нему
в кабинет, чтоб объявить ему свое решение.
Никогда еще не проходило дня
в ссоре. Нынче это было
в первый раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание
в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда
входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что
сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.
Придумывая те слова,
в которых она всё скажет Долли, и умышленно растравляя свое
сердце, Анна
вошла на лестницу.
Я посмотрел кругом, —
сердце во мне заныло: не весело
войти ночью
в мужицкую избу.
Стародум. Оттого, мой друг, что при нынешних супружествах редко с
сердцем советуют. Дело
в том, знатен ли, богат ли жених? Хороша ли, богата ли невеста? О благонравии вопросу нет. Никому и
в голову не
входит, что
в глазах мыслящих людей честный человек без большого чина — презнатная особа; что добродетель все заменяет, а добродетели ничто заменить не может. Признаюсь тебе, что
сердце мое тогда только будет спокойно, когда увижу тебя за мужем, достойным твоего
сердца, когда взаимная любовь ваша…
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь
в тех летах,
в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет знать, а
сердце чувствовать. Ты
входишь теперь
в свет, где первый шаг решит часто судьбу целой жизни, где всего чаще первая встреча бывает: умы, развращенные
в своих понятиях,
сердца, развращенные
в своих чувствиях. О мой друг! Умей различить, умей остановиться с теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и
сердце.
Я смеялся от чистого
сердца, как
вошел ко мне тот самый инвалид, который чинил мундир
в передней коменданта, и от имени Василисы Егоровны позвал меня к ним обедать.
Я ходил около его дома, назначая, где вспыхнуть пожару, откуда
войти в его спальню, как пресечь ему все пути к бегству,
в ту минуту вы прошли мимо меня, как небесное видение, и
сердце мое смирилось.
Мы
входили немного с стесненным
сердцем, по крайней мере я, с тяжелым чувством, с каким
входят в тюрьму, хотя бы эта тюрьма была обсажена деревьями.
Монастырь он обошел кругом и через сосновую рощу прошел прямо
в скит. Там ему отворили, хотя
в этот час уже никого не впускали.
Сердце у него дрожало, когда он
вошел в келью старца: «Зачем, зачем он выходил, зачем тот послал его „
в мир“? Здесь тишина, здесь святыня, а там — смущенье, там мрак,
в котором сразу потеряешься и заблудишься…»
Он уже успел вполне
войти в тон, хотя, впрочем, был и
в некотором беспокойстве: он чувствовал, что находится
в большом возбуждении и что о гусе, например, рассказал слишком уж от всего
сердца, а между тем Алеша молчал все время рассказа и был серьезен, и вот самолюбивому мальчику мало-помалу начало уже скрести по
сердцу: «Не оттого ли де он молчит, что меня презирает, думая, что я его похвалы ищу?
Мой идеал —
войти в церковь и поставить свечку от чистого
сердца, ей-богу так.
В семь часов вечера Иван Федорович
вошел в вагон и полетел
в Москву. «Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва;
в новый мир,
в новые места, и без оглядки!» Но вместо восторга на душу его сошел вдруг такой мрак, а
в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая
в Москву, он вдруг как бы очнулся.
Когда Алеша с тревогой и с болью
в сердце вошел в келью старца, то остановился почти
в изумлении: вместо отходящего больного, может быть уже без памяти, каким боялся найти его, он вдруг его увидал сидящим
в кресле, хотя с изможженным от слабости, но с бодрым и веселым лицом, окруженного гостями и ведущего с ними тихую и светлую беседу.
Пред гробом, сейчас
войдя, он пал как пред святыней, но радость, радость сияла
в уме его и
в сердце его.
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу,
входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе
в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент
в жизни собственного
сердца.
В приемный покой
вошли доктор с фельдшером и частный. Доктор был плотный коренастый человек
в чесунчевом пиджаке и таких же узких, обтягивавших ему мускулистые ляжки панталонах. Частный был маленький толстяк с шарообразным красным лицом, которое делалось еще круглее от его привычки набирать
в щеки воздух и медленно выпускать его. Доктор подсел на койку к мертвецу, так же как и фельдшер, потрогал руки, послушал
сердце и встал, обдергивая панталоны.
Он понял теперь бабушку. Он
вошел к ней с замирающим от волнения
сердцем, забыл отдать отчет о том, как он передал Крицкой рассказ о прогулке Веры
в обрыве, и впился
в нее жадными глазами.
Будешь?» А между тем на
сердце была почти физическая, доходившая до тошноты, тоска, такая, что я несколько раз останавливался, и мне казалось, что вот-вот меня вырвет всем тем ужасом, который
вошел в меня от этого зрелища.
Через несколько минут
вошла Марья Алексевна. Дмитрий Сергеич поиграл с нею
в преферанс вдвоем, сначала выигрывал, потом дал отыграться, даже проиграл 35 копеек, — это
в первый раз снабдил он ее торжеством и, уходя, оставил ее очень довольною, — не деньгами, а собственно торжеством: есть чисто идеальные радости у самых погрязших
в материализме
сердец, чем и доказывается, что материалистическое объяснение жизни неудовлетворительно.
Наконец меня позвали к отцу,
в его кабинет. Я
вошел и робко остановился у притолоки.
В окно заглядывало грустное осеннее солнце. Отец некоторое время сидел
в своем кресле перед портретом матери и не поворачивался ко мне. Я слышал тревожный стук собственного
сердца.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел
в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я
в передней,
в которую некогда
входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и целовать каждую доску пола. Аркадий привел меня
в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван,
сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
В мое
сердце вошел образ Христа «Легенды о Великом Инквизиторе», я принял Христа «Легенды».
Я не плакал, но что-то тяжелое, как камень, лежало у меня на
сердце. Мысли и представления с усиленной быстротой проходили
в моем расстроенном воображении; но воспоминание о несчастии, постигшем меня, беспрестанно прерывало их причудливую цепь, и я снова
входил в безвыходный лабиринт неизвестности о предстоящей мне участи, отчаяния и страха.
Это был тот кризис, которого с замирающим
сердцем ждал доктор три недели. Утром рано, когда Зося заснула
в первый раз за все время своей болезни спокойным сном выздоравливающего человека, он, пошатываясь,
вошел в кабинет Ляховского.
Вошли в канцелярию. Ввели Прохорова. Доктор, молодой немец, приказал ему раздеться и выслушал
сердце для того, чтоб определить, сколько ударов может вынести этот арестант. Он решает этот вопрос
в одну минуту и затем с деловым видом садится писать акт осмотра.
— Прекрасно, князь! — сказала Аглая, вдруг
входя в комнату, — благодарю вас от всего
сердца, что сочли и меня неспособною унизиться здесь до лжи. Довольно с вас, maman, или еще намерены допрашивать?
— Я
вошел сюда с мукой
в сердце, — продолжал князь, всё с каким-то возраставшим смятением, всё быстрее и быстрее, всё чуднее и одушевленнее, — я… я боялся вас, боялся и себя.
Когда же, уже поздно,
вошел этот Келлер и возвестил о вашем торжественном дне и о распоряжении насчет шампанского, то я, дорогой и многоуважаемый князь, имея
сердце (что вы уже, вероятно, заметили, ибо я заслуживаю), имея
сердце, не скажу чувствительное, но благодарное, чем и горжусь, — я, для пущей торжественности изготовляемой встречи и во ожидании лично поздравить вас, вздумал пойти переменить старую рухлядь мою на снятый мною по возвращении моем вицмундир, что и исполнил, как, вероятно, князь, вы и заметили, видя меня
в вицмундире весь вечер.
Когда Герасим
вошел в родительский дом и, помолившись семейным иконам, оглянул с детства знакомую избу, его
сердце еще больше упало.
Когда встревоженная выходкой Наташи Татьяна Андревна
вошла к дочерям,
сердце у ней так и упало. Закрыв лицо и втиснув его глубоко
в подушку, Наташа лежала как пласт на диване и трепетала всем телом. От душевной ли боли, иль от едва сдерживаемых рыданий бедная девушка тряслась и всем телом дрожала, будто
в сильном приступе злой лихоманки. Держа сестру руками за распаленную голову, Лиза стояла на коленях и тревожным шепотом просила ее успокоиться.
Пришел к Патапу Максимычу Василий Фадеев, шепотом читая псалом Давида на умягчение злых
сердец. Сдавалось ему, что приезжий тысячник либо знает, либо скоро узнает про все плутни и каверзы. Не поплатиться бы спиной тогда, не угодить бы на казенную квартиру за решетку. Вытянув гусиную шею, робко
вошел он
в горницу и, понурив голову, стал у притолоки.
— Ах, всем бы
сердцем, всей бы душой я хотела
войти в корабль, — с глубоким вздохом сказала Дуня.
Патап Максимыч подолгу
в светелке не оставался.
Войдет, взглянет на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы
в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь
сердца отцовского.
— Господи! Что же такое случилось? — прошептал я,
входя с замиранием
сердца в сени.
Дверь
в кабинет отворена… не более, чем на ширину волоса, но все же отворена… а всегда он запирался. Дочь с замирающим
сердцем подходит к щели.
В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет на окружающие предметы. Девочка стоит у двери.
Войти или не
войти? Она тихонько отходит. Но луч света, падающий тонкой нитью на мраморный пол, светил для нее лучом небесной надежды. Она вернулась, почти не зная, что делает, ухватилась руками за половинки приотворенной двери и…
вошла.
Проснувшись
в то утро и одеваясь у себя наверху
в каморке, я почувствовал, что у меня забилось
сердце, и хоть я плевался, но,
входя в дом князя, я снова почувствовал то же волнение:
в это утро должна была прибыть сюда та особа, женщина, от прибытия которой я ждал разъяснения всего, что меня мучило!
Когда я
вошел в мою крошечную каморку, то хоть и ждал его все эти три дня, но у меня как бы заволоклись глаза и так стукнуло
сердце, что я даже приостановился
в дверях.
Одно только слово, — прокричал я, уже схватив чемодан, — если я сейчас к вам опять «кинулся на шею», то единственно потому, что, когда я
вошел, вы с таким искренним удовольствием сообщили мне этот факт и «обрадовались», что я успел вас застать, и это после давешнего «дебюта»; этим искренним удовольствием вы разом перевернули мое «юное
сердце» опять
в вашу сторону.
Самое преданное Женни женское
сердце не
входило в пиршественные покои. Это
сердце билось
в груди сестры Феоктисты.
Мало-помалу Помада
входил в самую суть новой жизни и привешивался к новым людям, но новые люди его мало понимали, и сама Бертольди, у которой
сердца все-таки было больше, чем у иных многих, только считала его «монстром» и «дикобразом».
Послезавтра Александр приехал пораньше. Еще
в саду до него из комнаты доносились незнакомые звуки… виолончель не виолончель… Он ближе… поет мужской голос, и какой голос! звучный, свежий, который так, кажется, и просится
в сердце женщины. Он дошел до
сердца и Адуева, но иначе: оно замерло, заныло от тоски, зависти, ненависти, от неясного и тяжелого предчувствия. Александр
вошел в переднюю со двора.
Княжна Софья Васильевна была худенькая, болезненная, невзрачная блондинка, послушная, безответная, недалекая по уму, но с добрым
сердцем. Ей шел уже двадцать пятый год — она, что называется засиделась. Надо, впрочем, сказать, что и ранее на ее руку являлось мало претендентов, а если и были таковые, то они метили на приданое, что далеко не
входило в расчеты ее родителей — этих только кажущихся богачей.
Она быстро
вошла в карету и буквально упала
в ее угол.
Сердце ее, казалось, хотело выскочить из высоко колыхавшейся груди, дыхание сперло, и она громко, истерически зарыдала.
Робко
вошел он
в его апартаменты и с трепетным
сердцем предстал пред лицо Фотия. Долго читал он Шумскому наставления, говорил много дельного и с чувством. Это сознавал сам виновный и слезы градом полились из его глаз.