Неточные совпадения
— Черт
возьми! — пробормотал Ив, глядя вслед кебу, увозившему Стильтона, и задумчиво вертя десятифунтовый билет. — Или этот человек сошел с ума, или
я счастливчик особенный! Наобещать такую кучу благодати только за то, что
я сожгу
в день пол-литра керосина!
Но чтобы наказать себя еще больше, доскажу его вполне. Разглядев, что Ефим надо
мной насмехается,
я позволил себе толкнуть его
в плечо правой рукой, или, лучше сказать, правым кулаком. Тогда он
взял меня за плечи, обернул лицом
в поле и — доказал
мне на деле, что он действительно сильнее всех у нас
в гимназии.
Я добрался наконец до угла леса, но там не было никакой дороги: какие-то некошеные, низкие кусты широко расстилались передо
мною, а за ними далёко-далёко виднелось пустынное
поле.
Я опять остановился. «Что за притча?.. Да где же
я?»
Я стал припоминать, как и куда ходил
в течение дня… «Э! да это Парахинские кусты! — воскликнул
я наконец, — точно! вон это, должно быть, Синдеевская роща… Да как же это
я сюда зашел? Так далеко?.. Странно! Теперь опять нужно вправо
взять».
— Слава богу, как всегда; он вам кланяется… Родственник, не меняя нисколько лица, одними зрачками телеграфировал
мне упрек, совет, предостережение; зрачки его, косясь, заставили
меня обернуться — истопник клал дрова
в печь; когда он затопил ее, причем сам отправлял должность раздувальных мехов, и сделал на
полу лужу снегом, оттаявшим с его сапог, он
взял кочергу длиною с казацкую пику и вышел.
Белинский лежал
в углу на кушетке, и когда
я проходил мимо, он
меня взял за
полу и сказал...
Вот как это было: выстрелив
в стаю озимых кур и
взяв двух убитых,
я следил
полет остальной стаи, которая начала подниматься довольно высоко; вдруг одна сивка пошла книзу на отлет (вероятно, она ослабела от полученной раны) и упала или села неблизко;
в одно мгновение вся стая быстро опустилась и начала кружиться над этим местом очень низко;
я немедленно поскакал туда и нашел подстреленную сивку, которая не имела сил подняться, а только ползла, потому что одна нога была переломлена; стая поднялась выше.
— Нет, не то, — возразила ласковым шепотом Тамара. — А то, что он
возьмет вас за воротник и выбросит
в окно, как щенка.
Я такой воздушный
полет однажды уже видела. Не дай бог никому. И стыдно, и опасно для здоровья.
По моей усильной просьбе отец согласился было
взять с собой ружье, потому что
в полях водилось множество полевой дичи; но мать начала говорить, что она боится, как бы ружье не выстрелило и
меня не убило, а потому отец, хотя уверял, что ружье лежало бы на дрогах незаряженное, оставил его дома.
Дорога от М. до Р. идет семьдесят верст проселком. Дорога тряска и мучительна; лошади сморены, еле живы; тарантас сколочен на живую нитку; на половине дороги надо часа три кормить. Но на этот раз дорога была для
меня поучительна. Сколько раз проезжал
я по ней, и никогда ничто не поражало
меня: дорога как дорога, и лесом идет, и перелесками, и
полями, и болотами. Но вот лет десять, как
я не был на родине, не был с тех пор, как помещики
взяли в руки гитары и запели...
И полеводство свое он расположил с расчетом. Когда у крестьян земля под паром, у него, через дорогу, овес посеян. Видит скотина — на пару ей
взять нечего, а тут же, чуть не под самым рылом, целое море зелени. Нет-нет, да и забредет
в господские овсы, а ее оттуда кнутьями, да с хозяина — штраф. Потравила скотина на гривенник, а штрафу — рубль."Хоть все
поле стравите —
мне же лучше! — ухмыляется Конон Лукич, — ни градобитиев бояться не нужно, ни бабам за жнитво платить!"
Ввел ее князь,
взял на руки и посадил, как дитя, с ногами
в угол на широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за спину подсунул, другую — под правый локоток подложил, а ленту от гитары перекинул через плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на
полу у дивана и, голову склонил к ее алому сафьянному башмачку и
мне кивает: дескать, садись и ты.
Большов. Это точно, поторговаться не мешает: не
возьмут по двадцати пяти, так полтину
возьмут; а если полтины не
возьмут, так за семь гривен обеими руками ухватятся. Все-таки барыш. Там, что хошь говори, а у
меня дочь невеста, хоть сейчас из
полы в полу да со двора долой. Да и самому-то, братец ты мой, отдохнуть пора; проклажались бы мы, лежа на боку, и торговлю всю эту к черту. Да вот и Лазарь идет.
Я с жаром принялся доказывать, что нельзя Балалайке десяти тысяч не
взять, что,
в противном случае, он погибнуть должен, что десяти тысяч на
полу не поднимешь и что с десятью тысячами, при настоящем падении курсов на ценные бумаги… И вдруг
в самом разгаре моих доказательств
меня словно обожгло.
— Часто мы видим, что люди не только впадают
в грех мысленный, но и преступления совершают — и всё через недостаток ума. Плоть искушает, а ума нет — вот и летит человек
в пропасть. И сладенького-то хочется, и веселенького, и приятненького, а
в особенности ежели женский
пол… как тут без ума уберечись! А коли ежели у
меня есть ум,
я взял канфарки или маслица; там потер,
в другом месте подсыпал — смотришь, искушение-то с
меня как рукой сняло!
Сергей-дьячок донес
мне об этом, и
я заблаговременно
взял Ахиллу к себе и сдал его на день под надзор Натальи Николаевны, с которою мой дьякон и провел время, сбивая ей
в карафине сливочное масло, а ночью
я положил его у себя на
полу и, дабы он не ушел, запер до утра всю его обувь и платье.
— А! Что делать! Если бы можно, надел бы
я котомку на плечи,
взял бы
в руки палку, и пошли бы мы с тобой назад,
в свою сторону, хотя бы Христовым именем… Лучше бы
я стал стучаться
в окна на своей стороне, лучше стал бы водить слепых, лучше издох бы где-нибудь на своей дороге… На дороге или
в поле… на своей стороне… Но теперь этого нельзя, потому что…
— Это она всегда, как рассердится,
возьмет, да и бросит что-нибудь на
пол, — шептал
мне сконфуженный дядя. — Но это только — когда рассердится… Ты, брат, не смотри, не замечай, гляди
в сторону… Зачем ты об Коровкине-то заговорил?..
Прислонясь к спинке кресла, на котором застал
меня дядя,
я не сомневался, что у него
в кармане непременно есть где-нибудь ветка омелы, что он коснется ею моей головы, и что
я тотчас скинусь белым зайчиком и поскачу
в это широкое
поле с темными перелогами,
в которых растлевается флером весны подернутый снег, а он скинется волком и пойдет
меня гнать… Что шаг, то становится все страшнее и страшнее… И вот дядя подошел именно прямо ко
мне,
взял меня за уши и сказал...
— Н-ну их, подлецов… Кланяться за свой труд… Не хочу, подлецы! Эксплуататоры! Десять рублей
в месяц… Ну,
в трущобе
я…
В трущобе… А вы, франты, не
в трущобе… а? Да черти вас
возьми… Холуи…
Я здесь зато сам по себе…
Я никого не боюсь…
Я голоден —
меня накормят… Опохмелят… У
меня есть —
я накормлю… Вот это по-товарищески… А вы… Тьфу! Вы только едите друг друга… Ради прибавки жалованья, ради заслуг каких-то продаете других, топите их… как
меня утопили… За что
меня? А? За что?! — кричал Корпелкин, валясь на
пол…
— Помните ли, сударь, месяца два назад, как
я вывихнул ногу — вот, как по милости вашей прометались все собаки и русак ушел? Ах, батюшка Владимир Сергеич, какое зло тогда
меня взяло!.. Поставил родного
в чистое
поле, а вы… Ну, уж честил же
я вас — не погневайтесь!..
Будущее наше рисовалось нам так: вначале на Кавказе, пока мы ознакомимся с местом и людьми,
я надену вицмундир и буду служить, потом же на просторе
возьмем себе клок земли, будем трудиться
в поте лица, заведем виноградник,
поле и прочее.
Он бросил
мне свой чекмень. Кое-как ползая по дну лодки,
я оторвал от наста ещё доску, надел на неё рукав плотной одежды, поставил её к скамье лодки, припёр ногами и только что
взял в руки другой рукав и
полу, как случилось нечто неожиданное…
Я почувствовал, что кровь бросилась
мне в голову.
В том углу, где
я стоял
в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт. Тут же стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно
я взял в руки это копье, и когда Бессонов сказал
мне свое «не позволю»,
я со всего размаха вонзил острие
в пол. Четырехгранное железо ушло
в доски на вершок.
Полина Андреевна. Он и выездных лошадей послал
в поле. И каждый день такие недоразумения. Если бы вы знали, как это волнует
меня!
Я заболеваю; видите,
я дрожу…
Я не выношу его грубости. (Умоляюще.) Евгений, дорогой, ненаглядный,
возьмите меня к себе… Время наше уходит, мы уже не молоды, и хоть бы
в конце жизни нам не прятаться, не лгать…
— Кстати,
я привез заячьи почки, — сказал дядя, — прикажи их достать из коляски, а другие лежат
в поле.
Я подозрил русака недалече от дороги, как раз против Зыбинского лесного оврага. Пошли за ним Павлушку с ружьем. А знаешь ли, — прибавил он, — вместо Павлушки, пока коляску еще не отложили,
возьмем ружья и поедем, брат, вместе с тобою!
Ее темные, ласковые глаза налились слезами, она смотрела на
меня, крепко прикусив губы, а щеки и уши у нее густо покраснели. Принять десять копеек
я благородно отказался, а записку
взял и вручил сыну одного из членов судебной палаты, длинному студенту с чахоточным румянцем на щеках. Он предложил
мне полтинник, молча и задумчиво отсчитав деньги мелкой медью, а когда
я сказал, что это
мне не нужно, — сунул медь
в карман своих брюк, но — не попал, и деньги рассыпались по
полу.
Сегодняшнего же числа Машенька
в двенадцатом часу пошла
в сад посмотреть цветы и кануфер
полить и
взяла с собой Николушку (
меня) на руках у Анны (поныне живой старушки).
— А ведь, пожалуй, ты прав, сын скорпиона и мокрицы… У тебя есть нюх на всё подлое, да… Уж по харе этого юного жулика видно, что он добился своего… Сколько
взял с них Егорка? Он —
взял. Он их же
поля ягода. Он
взял, будь
я трижды проклят. Это
я устроил ему. Горько
мне понимать мою глупость. Да, жизнь вся против нас, братцы мои, мерзавцы! И даже когда плюнешь
в рожу ближнего, плевок летит обратно
в твои же глаза.
Чтобы предохранить свое дитятко от обмороченья и узорочанья, мать произносит золотые слова: «Пошла
я в чисто
поле,
взяла чашу брачную, вынула свечу обручальную, достала плат венчальный, почерпнула воды из загорного студенца; стала
я среди леса дремучего, очертилась чертою проверочною и возговорила зычным голосом.
— Тут Михайла вышел, стонет, шатается. Зарубил он
меня, говорит. С него кровь течёт с головы, сняла кофту с себя, обернула голову ему, вдруг — как ухнет! Он говорит — погляди-ка, ступай! Страшно
мне,
взяла фонарь, иду, вошла
в сени, слышу — хрипит! Заглянула
в дверь — а он ползёт по
полу в передний угол, большой такой.
Я как брошу фонарь да бежать, да бежать…
— Ну, чего ты, дурашка? боишься, милый?.. Заглянул
я в окно, а он висит…
я его цап, да и под
полу… а потом спрятал
в кустах. Шли из станицы,
я будто шапку уронил, наклонился и
взял его… Дураки они!.. И платок
взял — вот он где!..
—
В тюрьме
я сидел,
в Галичине. «Зачем
я живу на свете?» — помыслил
я со скуки, — скучно
в тюрьме, сокол, э, как скучно! — и
взяла меня тоска за сердце, как посмотрел
я из окна на
поле,
взяла и сжала его клещами. Кто скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и всё тут. И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не
возьмет никогда.
Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
Следующие строки, когда поставляют нововыборного: «И
взяв его те рядовые два сокольника Никитка и Мишка под руки, поставляют на полянов» (
в другом месте: на поляново), — заставляют
меня думать, что поляново, состоящее из сена, покрытого попоной, представляет эмблематически
поле или луг, заросший травою.
И сказал им притчу: у одного богатого человека был хороший урожай
в поле; и он рассуждал сам с собой: что
мне делать? некуда
мне собрать плодов моих. И сказал: вот что сделаю: сломаю житницы мои и построю бòльшие, и соберу туда весь хлеб мой и всё добро мое, и скажу душе моей: душа! много добра лежит у тебя на многие годы: покойся, ешь, пей, веселись. Но бог сказал ему: безумный!
в сию ночь душу твою
возьмут у тебя; кому же достанется то, что ты заготовил?
— Так вот, надо
мне послать тебя
в Красну Рамень, на мельницы, — молвил Патап Максимыч. —
Возьми ты его с собой, только, чур, глядеть за ним
в оба, да чтобы не балбесничал, а занимался делом, какое ему поручишь. Да чтобы мамошек там не заводил — не
в меру до них он охоч. Хоть и плохонький, взглянуть, кажется бы, не на что, а такой ходок по части женского
пола, что другого такого не вдруг сыскать.
Черкасов поколебался, однако
взял порошок; другой
я высыпал себе
в рот. Жена Черкасова, нахмурив брови, продолжала пристально следить за
мною. Вдруг Черкасов дернулся, быстро поднялся на постели, и рвота широкою струею хлынула на земляной
пол.
Я еле успел отскочить. Черкасов, свесив голову с кровати, тяжело стонал
в рвотных потугах.
Я подал ему воды. Он выпил и снова лег.
— Сейчас. Савельич, голубчик! — заговорил голос Гуськова, подвигаясь к дверям палатки, — вот тебе десять монетов, поди к маркитанту,
возьми две бутылки кахетинского и еще чего? Господа? Говорите! — И Гуськов, шатаясь, с спутанными волосами, без шапки, вышел из палатки. Отворотив
полы полушубка и засунув руки
в карманы своих сереньких панталон, он остановился
в двери. Хотя он был
в свету, а
я в темноте,
я дрожал от страха, чтобы он не увидал
меня, и, стараясь не делать шума, пошел дальше.
Убежать бы
мне отсюда за границу, что ли, или запереться
в деревне,
взять с собой первого дурака какого-нибудь: Кучкина,
Поля Поганцева или трехаршинного корнета, мальчишку, розовую куклу, влюбиться
в него до безумия, до безобразия, как говорит Домбрович, сделаться его крепостной девкой, да, рабой, кухаркой, прачкой, стоять перед ним на коленях, целовать его руки!
— Был… И даже продолжительно беседовал. Так как ты грех
взяла на себя, то
я и явился
в качестве любителя женского
пола. Звоню. Отворяют
мне дверь — и что же: вижу знакомое лицо.
—
В таком случае
мне здесь нечего делать, — холодно заметил он,
взяв шляпу, поставленную им на
пол около кресла, на котором сидел.
А он тогда
взял меня сразу за чуб и так натряс до самого до
полу, что
я тiм только и избавился, що ткнул его под епитрахиль
в. брюхо, и насилу от него вырвался и со слезами жаловался на то своему отцу с матерью.