Неточные совпадения
— Я хотел сказать… — осмелился прервать Иван Федорович,
видя, что Григорий Григорьевич с умыслом хочет поворотить речь на другое, — что в завещании покойного Степана Кузьмича упоминается, так сказать, о дарственной
записи… по ней следует-с мне…
Прошло со времени этой
записи больше двадцати лет. Уже в начале этого столетия возвращаюсь я по Мясницкой с Курского вокзала домой из продолжительной поездки — и вдруг
вижу: дома нет, лишь груда камня и мусора. Работают каменщики, разрушают фундамент. Я соскочил с извозчика и прямо к ним. Оказывается, новый дом строить хотят.
Когда же этому конец?» «Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования?» В последней
записи «Дневника» написано: «Страшная эпоха для России, в которой мы живем и не
видим никакого выхода».
Практическая и многоопытная супруга Алексея Павловича давно вывела его в уездные предводители дворянства и употребила его для поправления своих отношений с камергершей, которая не хотела
видеть Кожухову с тех пор, как та, заручившись дарственною
записью своего первого мужа, выжила его из его собственного имения.
Зверь лесной, чудо морское, и без того их знал;
видя его правду, он и
записи с него заручной не взял, а снял с своей руки золотой перстень и подал его честному купцу.
Я, Д-503, строитель «Интеграла», — я только один из математиков Единого Государства. Мое привычное к цифрам перо не в силах создать музыки ассонансов и рифм. Я лишь попытаюсь записать то, что
вижу, что думаю — точнее, что мы думаем (именно так: мы, и пусть это «МЫ» будет заглавием моих
записей). Но ведь это будет производная от нашей жизни, от математически совершенной жизни Единого Государства, а если так, то разве это не будет само по себе, помимо моей воли, поэмой? Будет — верю и знаю.
И вот теперь снова. Я пересмотрел свои
записи — и мне ясно: я хитрил сам с собой, я лгал себе — только чтобы не
увидеть. Это все пустяки — что болен и прочее: я мог пойти туда; неделю назад — я знаю, пошел бы не задумываясь. Почему же теперь… Почему?
Сквозь стеклянные стены дома — ветреный, лихорадочно-розовый, тревожный закат. Я поворачиваю кресло так, чтобы передо мною не торчало это розовое, перелистываю
записи — и
вижу: опять я забыл, что пишу не для себя, а для вас, неведомые, кого я люблю и жалею, — для вас, еще плетущихся где-то в далеких веках, внизу.
Но вот что: если этот мир — только мой, зачем же он в этих
записях? Зачем здесь эти нелепые «сны», шкафы, бесконечные коридоры? Я с прискорбием
вижу, что вместо стройной и строго математической поэмы в честь Единого Государства — у меня выходит какой-то фантастический авантюрный роман. Ах, если бы и в самом деле это был только роман, а не теперешняя моя, исполненная иксов, и падений, жизнь.
Я
увидел на столе листок — последние две страницы вчерашней моей
записи: как оставил их там с вечера — так и лежали. Если бы она
видела, что я писал там… Впрочем, все равно: теперь это — только история, теперь это — до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль…
«
Запись рассказов, песен и разных случаев из жизни города Окурова, Воргородской губернии, которые я, Матвей Кожемякин, слышал и
видел с тринадцатилетнего возраста».
«Давно не касался я
записей моих, занятый пустою надеждой доплыть куда-то вопреки течению; кружился-кружился и ныне, искалечен о подводные камни и крутые берега, снова одинок и смотрю в душу мою, как в разбитое зеркало. Вот — всю жизнь натуживался людей понять, а сам себя — не понимаю, в чём начало моё — не
вижу и ничего ясного не могу сказать о себе».
Так, два дяди Сережи и их приятель, адъютант Волков, забавлялись тем, что дразнили столяра Михея, желая
видеть, как он рассердится; потом ту же забаву перенесли на нервного, раздражительного Сережу и его дразнили, сочиняя указы о солдатстве, по которым будто бы возьмут его в рекруты, или рядные
записи, по которым Волков женится на маленькой сестре его…
В этих воспоминаниях я держусь объективных оценок, ничего не"обсахариваю"и не желаю никакой тенденциозности ни в ту, ни в другую сторону. Такая личность, как Луи Блан, принадлежит истории, и я не претендую давать здесь о нем ли, о других ли знаменитостях исчерпывающиеоценки.
Видел я его и говорил с ним два-три раза в Англии, а потом во Франции, и могу ограничиться здесь только возможно верной
записью (по прошествии сорока лет) того, каким я тогда сам находил его.
Оглядываясь на годы моего студенчества, просматривая тогдашние дневниковые
записи, я
вижу, что основным моим настроением — поистине, почти «нормальным состоянием» — была глубочайшая душевная угнетенность.
— Суд и правду держу я в руках. Теперь дело сделано. С закатом нынешнего дня умчится гонец мой к новгородцам с
записью, в которой воздам я им благодарность и милость за их образумление. Пусть удивятся они, но когда
увидят рукоприкладство твое и вечевого дьяка, то должны будут решиться. Иначе дружины мои проторят дорожку, по которой еще не совсем занесло следы их, и тогда уж я вырву у них признание поневоле.