Неточные совпадения
А жизнь
была нелегкая.
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил,
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно живу.
Покуда
были денежки,
Любили деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать…
― Решительно исправляетесь, батюшка, приятно видеть, ― сказал Катавасов, встречая Левина в маленькой гостиной. ― Я слышу звонок и думаю: не может
быть, чтобы во-время… Ну что, каковы Черногорцы? По породе
воины.
— Да моя теория та: война, с одной стороны,
есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по науке и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле
воины, граждане отрекаются от своей личной воли.
Я замечал, и многие старые
воины подтверждали мое замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов,
есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться.
В то время, когда Самосвистов подвизался в лице
воина, юрисконсульт произвел чудеса на гражданском поприще: губернатору дал знать стороною, что прокурор на него пишет донос; жандармскому чиновнику дал знать, <что> секретно проживающий чиновник пишет на него доносы; секретно проживавшего чиновника уверил, что
есть еще секретнейший чиновник, который на него доносит, — и всех привел в такое положение, что к нему должны
были обратиться за советами.
— Неразумная голова, — говорил ему Тарас. — Терпи, козак, — атаман
будешь! Не тот еще добрый
воин, кто не потерял духа в важном деле, а тот добрый
воин, кто и на безделье не соскучит, кто все вытерпит, и хоть ты ему что хочь, а он все-таки поставит на своем.
Кончился поход —
воин уходил в луга и пашни, на днепровские перевозы, ловил рыбу, торговал, варил пиво и
был вольный козак.
Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались,
воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и
ели друг друга.
Кабанова. Да кому ж там воевать-то? Ведь ты один только там воин-то и
есть.
Царь должен
быть судья, министр и
воин...
— Откуда
будут у меня пистолеты, Павел Петрович? Я не
воин.
Особенно замечателен своими округленными контурами
был распростертый на первом плане смуглый
воин в шишаке.
Воинов снова заставил слушать его, манера говорить у этого человека возбуждала надежду, что он, может
быть, все-таки скажет нечто неслыханное, но покамест он угрюмо повторял уже сказанное. Пыльников, согласно кивая головой, вкрадчиво вмешивал в его тяжелые слова коротенькие реплики с ясным намерением пригладить угловатую речь, смягчить ее.
—
Воинов, — глубоким басом, неохотно назвал себя лысый; пожимая его холодную жесткую руку, Самгин видел над своим лицом круглые, воловьи глаза, странные глаза, прикрытые синеватым туманом, тусклый взгляд их
был сосредоточен на конце хрящеватого, длинного носа. Он согнулся пополам, сел и так осторожно вытянул длинные ноги, точно боялся, что они оторвутся. На узких его плечах френч, на ногах — галифе, толстые спортивные чулки и уродливые ботинки с толстой подошвой.
Он
был сильно пьян, покачивался, руки его действовали неверно, ветка не отрывалась, — тогда он стал вытаскивать саблю из ножен. Самгин встал со стула, сообразив, что, если
воин начнет
пилить или рубить лавр… Самгин поспешно шагнул прочь, остановился у окна.
Она бросалась стричь Андрюше ногти, завивать кудри, шить изящные воротнички и манишки; заказывала в городе курточки; учила его прислушиваться к задумчивым звукам Герца,
пела ему о цветах, о поэзии жизни, шептала о блестящем призвании то
воина, то писателя, мечтала с ним о высокой роли, какая выпадает иным на долю…
Я видимо стал скучать, да, может
быть, он и сам сомневался, удастся ли ему идти в Японию, так как на первом плане теперь
была у него обязанность не дипломата, а
воина.
— Да, но все-таки один в поле не
воин… Вы только дайте мне честное слово, что если мой план вам понравится — барыши пополам. Да, впрочем, вы и сами увидите, что без меня трудно
будет обойтись, потому что в план входит несколько очень тонких махинаций.
Но, на беду инквизиции, первым членом
был назначен московский комендант Стааль. Стааль — прямодушный
воин, старый, храбрый генерал, разобрал дело и нашел, что оно состоит из двух обстоятельств, не имеющих ничего общего между собой: из дела о празднике, за который следует полицейски наказать, и из ареста людей, захваченных бог знает почему, которых вся видимая вина в каких-то полувысказанных мнениях, за которые судить и трудно и смешно.
Этот анекдот, которого верность не подлежит ни малейшему сомнению, бросает большой свет на характер Николая. Как же ему не пришло в голову, что если человек, которому он не отказывает в уважении, храбрый
воин, заслуженный старец, — так упирается и так умоляет пощадить его честь, то, стало
быть, дело не совсем чисто? Меньше нельзя
было сделать, как потребовать налицо Голицына и велеть Стаалю при нем объяснить дело. Он этого не сделал, а велел нас строже содержать.
Милорадович
был воин-поэт и потому понимал вообще поэзию. Грандиозные вещи делаются грандиозными средствами.
Вот этого-то общества, которое съезжалось со всех сторон Москвы и теснились около трибуны, на которой молодой
воин науки вел серьезную речь и пророчил
былым, этого общества не подозревала Жеребцова. Ольга Александровна
была особенно добра и внимательна ко мне потому, что я
был первый образчик мира, неизвестного ей; ее удивил мой язык и мои понятия. Она во мне оценила возникающие всходы другой России, не той, на которую весь свет падал из замерзших окон Зимнего дворца. Спасибо ей и за то!
Аксаков
был односторонен, как всякий
воин; с покойно взвешивающим эклектизмом нельзя сражаться.
После ссылки я его мельком встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил, как
воин не выпускает меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он
был задумчив, изнурен и сухо смотрел вперед. Таким я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его
были оценены, но все это пришло поздно — это эполеты Полежаева, это прощение Кольрейфа, сделанное не русским царем, а русскою жизнию.
И если, тем не менее, мы мечтали о гимназическом мундире, то это
было нечто вроде честолюбия юного
воина, отправляющегося на опасную войну с неприятелем…
Когда вслед за этими романами мы прочли «Один в поле не
воин», переведенный Благосветловым в «Деле», — впечатление
было огромное.
Но особенно хорошо сказывала она стихи о том, как богородица ходила по мукам земным, как она увещевала разбойницу «князь-барыню» Енгалычеву не бить, не грабить русских людей; стихи про Алексея божия человека, про Ивана-воина; сказки о премудрой Василисе, о Попе-Козле и божьем крестнике; страшные
были о Марфе Посаднице, о Бабе Усте, атамане разбойников, о Марии, грешнице египетской, о печалях матери разбойника; сказок,
былей и стихов она знала бесчисленно много.
Недоконченная сия речь столь же
была выражения исполнена, как у Виргилия в «Энеиде» речь Эола к ветрам: «Я вас!»… и, сокращенной видом плети властновелительного гранодера, староста столь же живо ощущал мощь десницы грозящего
воина, как бунтующие ветры ощущали над собою власть сильной Эоловой остроги.
В войсках подчиненности не
было;
воины мои почиталися хуже скота.
Но
воину всегда должно
быть по нужде.
На улице видел я
воина в гранодерской шапке, гордо расхаживающего и, держа поднятую плеть, кричащего: — Лошадей скорее; где староста? его превосходительство
будет здесь чрез минуту; подай мне старосту…
Вы видели сами, вы
были свидетелем в это утро: я сделал всё, что мог сделать отец, — но отец кроткий и снисходительный; теперь же на сцену выйдет отец иного сорта и тогда — увидим, посмотрим: заслуженный ли старый
воин одолеет интригу, или бесстыдная камелия войдет в благороднейшее семейство.
Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда
были тут, при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали
воинов сердечною молитвой, обнимались с родными и знакомыми — усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита.
Призадумался честной купец и, подумав мало ли, много ли времени, говорит ей таковые слова: «Хорошо, дочь моя милая, хорошая и пригожая, достану я тебе таковой хрустальный тувалет; а и
есть он у дочери короля персидского, молодой королевишны, красоты несказанной, неописанной и негаданной: и схоронен тот тувалет в терему каменном, высокиим, и стоит он на горе каменной, вышина той горы в триста сажен, за семью дверьми железными, за семью замками немецкими, и ведут к тому терему ступеней три тысячи, и на каждой ступени стоит по
воину персидскому и день и ночь, с саблею наголо булатного, и ключи от тех дверей железныих носит королевишна на поясе.
— У нас нынче в школах только завоеваниямучат. Молодые люди о полезных занятиях и думать не хотят; всё — «Wacht am Rhein» да «Kriegers Morgenlied» [«Стражу на Рейне», «Утреннюю песню
воина» (нем.)] распевают! Что из этого
будет — один бог знает! — рассказывает третий немец.
Конечно, все это
было приятно и утешительно, но перспектива новых битв пугала Родиона Антоныча, потому что один в поле не
воин. Ох, грехи, грехи!
— Эти два чугунные-то
воина, надо полагать, из пистолетов палят! — объяснял
было ему извозчик насчет Барклай де Толли и Кутузова, но Калинович уже не слыхал этого. От скопившихся пешеходов и экипажей около Морской у него начинала кружиться голова, а когда выехали на площадь и он увидел Зимний дворец, то решительно замер: его поразило это огромное и великолепное здание.
Утром
воины беспрекословно исполнили приказание вождя. И когда они, несмотря на адский ружейный огонь, подплыли почти к самому острову, то из воды послышался страшный треск, весь остров покосился набок и стал тонуть. Напрасно европейцы молили о пощаде. Все они погибли под ударами томагавков или нашли смерть в озере. К вечеру же вода выбросила труп Черной Пантеры. У него под водою не хватило дыхания, и он, перепилив корень, утонул. И с тех пор старые жрецы
поют в назидание юношам, и так далее и так далее.
Но лишь один вождь, страшный Черная Пантера знал секрет этого острова. Он весь
был насыпан искусственно и держался на стволе тысячелетнего могучего баобаба. И вот отважный
воин, никого не посвящая в свой замысел, каждую ночь подплывает осторожно к острову, ныряет под воду и рыбьей
пилою подпиливает баобабовый устой. Наутро он незаметно возвращается в лагерь. Перед последнею ночью он дает приказ своему племени...
— Как и всякому масону, если вы долговременным и прилежным очищением себя приуготовитесь к тому. Орден наш можно уподобить благоустроенному воинству, где каждый по мере усердия и ревности восходит от низших к высшим степеням. Начальники знают расположение и тайну войны, но простые
воины обязаны токмо повиноваться, а потому число хранителей тайны в нашем ордене
было всегда невелико.
О молодости ли своей погибшей, когда
были еще честными
воинами и мирными поселянами?
— Не
был бы я тогда только,
Воин Васильевич, очень скользкий, чтобы вы опять по-анамеднешнему не упали?
— Это, батушка
Воин Васильич,
было.
Было, сударь, — добавил он, все понижая голос, —
было.
Приехали на Святки семинаристы, и сын отца Захарии, дающий приватные уроки в добрых домах, привез совершенно невероятную и дикую новость: какой-то отставной солдат, притаясь в уголке Покровской церкви, снял венец с чудотворной иконы Иоанна
Воина и,
будучи взят с тем венцом в доме своем, объяснил, что он этого венца не крал, а что, жалуясь на необеспеченность отставного русского
воина, молил сего святого воинственника пособить ему в его бедности, а святой, якобы вняв сему, проговорил: „Я их за это накажу в будущем веке, а тебе на вот покуда это“, и с сими участливыми словами снял будто бы своею рукой с головы оный драгоценный венец и промолвил: „Возьми“.
О поступке Ахиллы
был составлен надлежащий акт, с которым старый сотоварищ, «старый гевальдигер»,
Воин Порохонцев, долго мудрил и хитрил, стараясь представить выходку дьякона как можно невиннее и мягче, но тем не менее дело все-таки озаглавилось. «О дерзостном буйстве, произведенном в присутствии старогородского полицейского правления, соборным дьяконом Ахиллою Десницыным».
Посланы
были ночные патрули, и один из них, под командой самого исправника, давно известного нам
Воина Порохонцева, действительно встретил черта, даже окликнул его, но, получив от него в ответ «свой», оробел и бросился бежать.
«Это, говорит,
Воин Васильич, ваша с лекарем большая ошибка
была дать Варнаве утопленника; но это можно поправить».
Все они уже не такие солдаты, какие
были прежде, люди, отказавшиеся от трудовой естественной жизни и посвятившие свою жизнь исключительно разгулу, грабежу и убийству, как какие-нибудь римские легионеры или
воины 30-летней войны, или даже хоть недавние 25-летние солдаты; всё это теперь большею частью люди, недавно взятые из семей, всё еще полные воспоминаниями о той доброй, естественной и разумной жизни, из которой они взяты.
Хельчицкий совершенно отвергает право войны и смертную казнь: всякий
воин, даже и «рыцарь»,
есть только насильник, злодей и убийца».
— Да-а, — не сразу отозвалась она. — Бесполезный только — куда его? Ни купец, ни
воин. Гнезда ему не свить, умрёт в трактире под столом, а то — под забором, в луже грязной. Дядя мой говаривал, бывало: «Плохие люди — не нужны, хорошие — недужны». Странником сделался он, знаете — вера
есть такая, бегуны — бегают ото всего? Так и пропал без вести: это полагается по вере их — без вести пропадать…