Неточные совпадения
Другая бумага содержала в себе отношение губернатора соседственной губернии о убежавшем от законного преследования разбойнике, и что буде окажется в их губернии какой подозрительный человек, не предъявящий никаких свидетельств и пашпортов, то задержать его немедленно.
Хозяйка вышла, с тем чтобы привести в исполненье мысль насчет загнутия пирога и, вероятно, пополнить ее
другими произведениями домашней пекарни и стряпни; а Чичиков вышел в гостиную, где провел ночь, с тем чтобы вынуть нужные
бумаги из своей шкатулки.
Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки,
другою написал на лоскутке
бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные души получил сполна. Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.
Окончивши рассматриванье этой книги, Чичиков вытащил уже было и
другую в том же роде, как вдруг появился полковник Кошкарев, с сияющим видом и
бумагою.
Государству утраты немного, если вместо меня сядет в канцелярию
другой переписывать
бумагу, но большая утрата, если триста человек не заплатят податей.
Ноздрев повел их в свой кабинет, в котором, впрочем, не было заметно следов того, что бывает в кабинетах, то есть книг или
бумаги; висели только сабли и два ружья — одно в триста, а
другое в восемьсот рублей.
Но Раскольников уже не слушал и жадно схватился за
бумагу, ища поскорей разгадки. Прочел раз,
другой, и не понял.
Иные были в футлярах,
другие просто обернуты в газетную
бумагу, но аккуратно и бережно, в двойные листы, и кругом обвязаны тесемками.
— Что? Бумажка? Так, так… не беспокойтесь, так точно-с, — проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это, взял
бумагу и просмотрел ее. — Да, точно так-с. Больше ничего и не надо, — подтвердил он тою же скороговоркой и положил
бумагу на стол. Потом, через минуту, уже говоря о
другом, взял ее опять со стола и переложил к себе на бюро.
Письмоводитель отобрал
бумагу и занялся с
другими.
— Да што! — с благородною небрежностию проговорил Илья Петрович (и даже не што, а как-то «Да-а шта-а!»), переходя с какими-то
бумагами к
другому столу и картинно передергивая с каждым шагом плечами, куда шаг, туда и плечо, — вот-с, извольте видеть: господин сочинитель, то бишь студент, бывший то есть, денег не платит, векселей надавал, квартиру не очищает, беспрерывные на них поступают жалобы, а изволили в претензию войти, что я папироску при них закурил!
Начал гаснуть я над писаньем
бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как
другие…
— Прекрасный человек! Бывало, напутаешь в
бумаге, не доглядишь, не то мнение или законы подведешь в записке, ничего: велит только
другому переделать. Отличный человек! — заключил Обломов.
Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо
другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет на
бумаге — и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись.
Все
другие с любопытством ждали, как начальник позовет Обломова, как холодно и покойно спросит, «он ли это отослал
бумагу в Архангельск», и все недоумевали, каким голосом ответит ему Илья Ильич.
Рук своих он как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или одну за пазуху, а
другую за спину. Подавая начальнику
бумагу и объясняясь, он одну руку держал на спине, а средним пальцем
другой руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или слово и, показав, тотчас прятал руку назад, может быть, оттого, что пальцы были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не без причины казалось не совсем приличным выставлять их часто напоказ.
На
другой день он, с листом гербовой
бумаги, отправился в город, сначала в палату, и ехал нехотя, зевая и глядя по сторонам. Он не знал хорошенько, где палата, и заехал к Ивану Герасимычу спросить, в каком департаменте нужно засвидетельствовать.
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали
друг на
друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой
бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь
друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Здесь я опять принялся за
бумаги моего
друга. В руки мне попалося начертание положения о уничтожении придворных чинов.
«Во поле береза стояла, во поле кудрявая стояла, ой люли, люли, люли, люли»… Хоровод молодых баб и девок — пляшут — подойдем поближе, — говорил я сам себе, развертывая найденные
бумаги моего приятеля. Но я читал следующее. Не мог дойти до хоровода. Уши мои задернулись печалию, и радостный глас нехитростного веселия до сердца моего не проник. О мой
друг! где бы ты ни был, внемли и суди.
Следующая часть письма была написана по-французски, связным и неровным почерком, на
другом клочке
бумаги. Я перевожу его слово в слово...
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая
бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать
других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
Никто не думал, глядя на его белые с напухшими жилами руки, так нежно длинными пальцами ощупывавшие оба края лежавшего пред ним листа белой
бумаги, и на его с выражением усталости на бок склоненную голову, что сейчас из его уст выльются такие речи, которые произведут страшную бурю, заставят членов кричать, перебивая
друг друга, и председателя требовать соблюдения порядка.
На
другой день Чертопханов вместе с Лейбой выехал из Бессонова на крестьянской телеге. Жид являл вид несколько смущенный, держался одной рукой за грядку и подпрыгивал всем своим дряблым телом на тряском сиденье;
другую руку он прижимал к пазухе, где у него лежала пачка ассигнаций, завернутых в газетную
бумагу; Чертопханов сидел, как истукан, только глазами поводил кругом и дышал полной грудью; за поясом у него торчал кинжал.
— Вот и еще раз мы должны побеседовать, Клим Иванович, — сказал полковник, поднимаясь из-за стола и предусмотрительно держа в одной руке портсигар, в
другой —
бумаги. — Прошу! — любезно указал он на стул по
другую сторону стола и углубился в чтение
бумаг.
Мимо террасы поспешно шагали двое, один, без шляпы на голове, чистил апельсин, а
другой, размахивая платком или
бумагой, говорил по-русски...
Отделился и пошел навстречу Самгину жандарм, блестели его очки; в одной руке он держал какие-то
бумаги, пальцы
другой дергали на груди шнур револьвера, а сбоку жандарма и на шаг впереди его шагал Судаков, натягивая обеими руками картуз на лохматую голову; луна хорошо освещала его сухое, дерзкое лицо и медную пряжку ремня на животе; Самгин слышал его угрюмые слова...
Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на
бумагу пережитое и прочитанное — материал своей будущей книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком тяжелым, он заменил его
другим...
Один из них держал под шапкою лист
бумаги; у
другого на копье воткнута была голова Юлая, которую, стряхнув, перекинул он к нам чрез частокол.
«Одеяло ситцевое,
другое тафтяное на хлопчатой
бумаге — четыре рубля.
Адмирал согласился прислать два вопроса на
другой день, на
бумаге, но с тем, чтоб они к вечеру же ответили на них. «Как же мы можем обещать это, — возразили они, — когда не знаем, в чем состоят вопросы?» Им сказано, что мы знаем вопросы и знаем, что можно отвечать. Они обещали сделать, что можно, и мы расстались большими
друзьями.
Через полчаса явились
другие, одетые побогаче. Они привезли
бумагу, в которой делались обыкновенные предостережения: не съезжать на берег, не обижать японцев и т. п. Им так понравилась наливка, что они выпросили, что осталось в бутылке, для гребцов будто бы, но я уверен, что они им и понюхать не дали.
Я не знал, на что решиться, и мрачно сидел на своем чемодане, пока товарищи мои шумно выбирались из трактира. Кули приходили и выходили, таская поклажу. Все ушли; девятый час, а шкуне в 10 часу велено уйти. Многие из наших обедают у Каннингама, а
другие отказались, в том числе и я. Это прощальный обед. Наконец я быстро собрался, позвал писаря нашего, который жил в трактире, для переписки
бумаг, велел привести двух кули, и мы отправились.
Мы пошли обратно к городу, по временам останавливаясь и любуясь яркой зеленью посевов и правильно изрезанными полями, засеянными рисом и хлопчатобумажными кустарниками, которые очень некрасивы без
бумаги: просто сухие, черные прутья, какие остаются на выжженном месте. Голоногие китайцы, стоя по колено в воде, вытаскивали пучки рисовых колосьев и пересаживали их на
другое место.
Впрочем, из этой великолепной картины, как и из многих
других, ничего не выходило. Приготовление
бумаги для фотографических снимков требует, как известно, величайшей осторожности и внимания. Надо иметь совершенно темную комнату, долго приготовлять разные составы, давать время
бумаге вылеживаться и соблюдать
другие, подобные этим условия. Несмотря на самопожертвование Гошкевича, с которым он трудился, ничего этого соблюсти было нельзя.
Другой подарил чернильницу с золотыми украшениями, со всем прибором для письма, с тушью, кистями, стопой
бумаги и даже с восковыми раскрашенными свечами.
В
бумаге заключалось согласие горочью принять письмо. Только было, на вопрос адмирала, я разинул рот отвечать, как губернатор взял
другую бумагу, таким же порядком прочел ее; тот же старик, секретарь, взял и передал ее, с теми же церемониями, Кичибе. В этой второй
бумаге сказано было, что «письмо будет принято, но что скорого ответа на него быть не может».
Один свободно говорил с Гошкевичем, на
бумаге, по-китайски, а
другой по-английски, но очень мало.
Тронет, и уж тронула. Американцы, или люди Соединенных Штатов, как их называют японцы, за два дня до нас ушли отсюда, оставив здесь больных матросов да двух офицеров, а с ними
бумагу, в которой уведомляют суда
других наций, что они взяли эти острова под свое покровительство против ига японцев, на которых имеют какую-то претензию, и потому просят
других не распоряжаться. Они выстроили и сарай для склада каменного угля, и после этого человек Соединенных Штатов, коммодор Перри, отплыл в Японию.
Мы пошли по комнатам: с одной стороны заклеенная вместо стекол
бумагой оконная рама доходила до полу, с
другой — подвижные бумажные, разрисованные, и весьма недурно, или сделанные из позолоченной и посеребренной
бумаги ширмы, так что не узнаешь, одна ли это огромная зала или несколько комнат.
Погляжу в одну, в
другую бумагу или книгу, потом в шканечный журнал и читаю: «Положили марсель на стеньгу», «взяли грот на гитовы», «ворочали оверштаг», «привели фрегат к ветру», «легли на правый галс», «шли на фордевинд», «обрасопили реи», «ветер дул NNO или SW».
Измученные, мы воротились домой. Было еще рано, я ушел в свою комнату и сел писать письма. Невозможно: мною овладело утомление; меня гнело; перо падало из рук; мысли не связывались одни с
другими; я засыпал над
бумагой и поневоле последовал полуденному обычаю: лег и заснул крепко до обеда.
До вечера: как не до вечера! Только на третий день после того вечера мог я взяться за перо. Теперь вижу, что адмирал был прав, зачеркнув в одной
бумаге, в которой предписывалось шкуне соединиться с фрегатом, слово «непременно». «На море непременно не бывает», — сказал он. «На парусных судах», — подумал я. Фрегат рылся носом в волнах и ложился попеременно на тот и
другой бок. Ветер шумел, как в лесу, и только теперь смолкает.
Оттого, что рукавицы не позволяют теплу из руки перейти в воду, а жесть пропускает тепло из рук в воду. Железо и жесть пропускают тепло и холод, а шуба и дерево не пропускают. От этого железо, жесть, медь и всякий металл [Металлы: золото, серебро, медь, железо, олово, ртуть и
другие. (Примеч. Л. Н. Толстого.)] разогреваются на солнце сильнее дерева, шерсти,
бумаги и скорее остывают. От этого-то в холода одеваются в меха, шерсть и во все, что не пропускает тепла.
Свяжут крест из двух лучин и кругом креста обвяжут еще четыре лучины. На все наклеят
бумаги. К одному концу привяжут мочальный хвост, а к
другому привяжут длинную бечевку, и выйдет змей. Потом возьмут змей, разбегутся на ветер и пустят. Ветер подхватит змей, занесет его высоко в небо. И змей подрагивает, и гудит, и рвется, и поворачивается, и развевается мочальным хвостом.
Так мы их кормили весь день и очень на них радовались. На
другое утро, когда мы посмотрели в коробок, мы увидали, что самый маленький воробушек лежит мертвый, а лапки его запутались в хлопчатую
бумагу. Мы его выкинули и вынули всю хлопчатую
бумагу, чтобы
другой в ней не запутался, и положили в коробок травы и моху. Но к вечеру еще два воробья растопырили свои перышки и раскрыли рты, закрыли глаза и тоже померли.
«Это что за невидаль: „Вечера на хуторе близ Диканьки“? Что это за „Вечера“? И швырнул в свет какой-то пасичник! Слава богу! еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на
бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в чернилах! Дернула же охота и пасичника потащиться вслед за
другими! Право, печатной
бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в нее».
Председатель, с выражением того, что это дело теперь окончено, переложил локоть руки, в которой он держал
бумагу, на
другое место и обратился к Евфимье Бочковой.
Он взял лист исписанной
бумаги и, быстро проглатывая некоторые неинтересные формальные слова и особенно внушительно произнося
другие, начал читать...
Председатель, который гнал дело как мог скорее, чтобы поспеть к своей швейцарке, хотя и знал очень хорошо, что прочтение этой
бумаги не может иметь никакого
другого следствия, как только скуку и отдаление времени обеда, и что товарищ прокурора требует этого чтения только потому, что он знает, что имеет право потребовать этого, всё-таки не мог отказать и изъявил согласие. Секретарь достал
бумагу и опять своим картавящим на буквы л и р унылым голосом начал читать...