Неточные совпадения
— Неужели уж так плохо? Да ты,
брат, нашего
брата перещеголял, — прибавил он, глядя на лохмотья Раскольникова. — Да садись же,
устал небось! — и когда тот повалился на клеенчатый турецкий диван, который был еще хуже его собственного, Разумихин разглядел вдруг, что гость его болен.
—
Брат, подумай, что ты говоришь! — вспыльчиво начала было Авдотья Романовна, но тотчас же удержалась. — Ты, может быть, теперь не в состоянии, ты
устал, — кротко сказала она.
— Я-то? Я — в людей верю. Не вообще в людей, а вот в таких, как этот Кантонистов. Я, изредка, встречаю большевиков. Они,
брат, не шутят! Волнуются рабочие, есть уже стачки с лозунгами против войны, на Дону — шахтеры дрались с полицией, мужичок
устал воевать, дезертирство растет, — большевикам есть с кем разговаривать.
Для Клима наступило тяжелое время. Отношение к нему резко изменилось, и никто не скрывал этого. Кутузов перестал прислушиваться к его скупым, тщательно обдуманным фразам, здоровался равнодушно, без улыбки.
Брат с утра исчезал куда-то, являлся поздно,
усталый; он худел, становился неразговорчив, при встречах с Климом конфузливо усмехался. Когда Клим попробовал объясниться, Дмитрий тихо, но твердо сказал...
Сестры Сомовы жили у Варавки, под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен был поехать за границу хоронить жену. Почти каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там
брата, играющего с девочками.
Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал им что-нибудь.
Макаров бывал у Лидии часто, но сидел недолго; с нею он говорил ворчливым тоном старшего
брата, с Варварой — небрежно и даже порою глумливо, Маракуева и Пояркова называл «хористы», а дядю Хрисанфа — «угодник московский». Все это было приятно Климу, он уже не вспоминал Макарова на террасе дачи, босым,
усталым и проповедующим наивности.
Друг мой,
брат мой,
усталый, страдающий
брат,
Кто б ты ни был — не падай презренной душою!
Верь: воскреснет Ваал и пожрет идеал…
— Та совсем дикарка — странная такая у меня. Бог знает в кого уродилась! — серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. — Не надоедай же пустяками
брату, — обратилась она к Марфеньке, — он
устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам поговорить о серьезном, об имении.
— Я
устала,
брат… я не в силах, едва хожу… И холодно мне; у тебя здесь свежо…
— Эге! Так ты вот как! Значит, совсем уж бунт, баррикады! Ну,
брат, этим делом пренебрегать нечего. Зайдем ко мне… Я бы водочки сам теперь тяпнул, смерть
устал. Водки-то небось не решишься… аль выпьешь?
Усталый, с холодом в душе, я вернулся в комнату и стал на колени в своей кровати, чтобы сказать обычные молитвы. Говорил я их неохотно, машинально и наскоро… В середине одной из молитв в
усталом мозгу отчетливо, ясно, точно кто шепнул в ухо, стала совершенно посторонняя фраза: «бог…» Кончалась она обычным детским ругательством, каким обыкновенно мы обменивались с
братом, когда бывали чем-нибудь недовольны. Я вздрогнул от страха. Очевидно, я теперь пропащий мальчишка. Обругал бога…
Лопахин. Ну, прощай, голубчик. Пора ехать. Мы друг перед другом нос дерем, а жизнь знай себе проходит. Когда я работаю подолгу, без
устали, тогда мысли полегче, и кажется, будто мне тоже известно, для чего я существую. А сколько,
брат, в России людей, которые существуют неизвестно для чего. Ну, все равно, циркуляция дела не в этом. Леонид Андреич, говорят, принял место, будет в банке, шесть тысяч в год… Только ведь не усидит, ленив очень…
С летами все это обошлось; старики, примирившись с молодой монахиней, примерли;
брат, над которым она имела сильный умственный перевес, возвратясь из своих походов, очень подружился с нею; и вот сестра Агния уже осьмой год сменила умершую игуменью Серафиму и блюдет суровый
устав приюта не умевших найти в жизни ничего, кроме горя и страдания.
— Вот,
брат, могли ли мы думать, выходя сегодня утром, что все так прекрасно устроится! — сказал мне Глумов. — И с Балалайкиным покончили, и заблудшего друга обрели, а вдобавок еще и на"
Устав"наскочили! Ведь этак, пожалуй, и мы с тобой косвенным образом любезному отечеству в кошель накласть сподобимся!
Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих в иноков: выбрал из опричников 300 человек, самых злейших, назвал их
братиею, себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиархом; дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под коими носили они богатые, золотом блестящие кафтаны с собольею опушкою; сочинил для них
устав монашеский и служил примером в исполнении оного.
Наконец мы расстались. Я обнял и благословил дядю. «Завтра, завтра, — повторял он, — все решится, — прежде чем ты встанешь, решится. Пойду к Фоме и поступлю с ним по-рыцарски, открою ему все, как родному
брату, все изгибы сердца, всю внутренность. Прощай, Сережа. Ложись, ты
устал; а я уж, верно, во всю ночь глаз не сомкну».
— В чужой монастырь с своим
уставом не ходят, — обрезала Варвара Тихоновна. — Я здесь за игуменью иду, а это
братия…
А тем временем из маленькой школы вышло дело. О.И. Селецкий, служивший в конторе пароходства
братьев Каменских, собрал нас, посетителей школы, и предложил нам подписать выработанный им
устав Русского гимнастического общества.
— Посмотри, боярин, — сказал Алексей, — он чуть жив, а каким молодцом сидит на коне: видно, что ездок!.. Ого, да он начал пошевеливаться! Тише,
брат, тише! Мой Серко и так
устал. Однако ж, Юрий Дмитрич, или мы поразогрелись, или погода становится теплее.
Дело это вышло из того, что Марье Николаевне, которая не
уставала втирать своих
братьев во всеобщее расположение и щеголять их образованностью и талантами, пришло на мысль просить Ольгу Федотовну, чтобы та в свою очередь как-нибудь обиняком подбила бабушку еще раз позвать к себе богослова и поговорить с ним по-французски.
— Прошу не погневаться! Мы не кавалеристы и лучше вашего знаем дисциплину; дружба дружбой, а служба службой… Рекомендую вам вперед быть осторожнее, господин подпоручик! А меж тем садись-ка,
брат! Ты, чай,
устал и хочешь что-нибудь перекусить.
— Нет,
брат, я теперь
устал, — проговорил Рудин. — С меня довольно.
— Эх! да говорить-то не хочется.
Устал я говорить,
брат… Ну, однако, так и быть. Потолкавшись еще по разным местам… Кстати, я бы мог рассказать тебе, как я попал было в секретари к благонамеренному сановному лицу и что из этого вышло; но это завело бы нас слишком далеко… Потолкавшись по разным местам, я решился сделаться наконец… не смейся, пожалуйста… деловым человеком, практическим. Случай такой вышел: я сошелся с одним… ты, может быть, слыхал о нем… с одним Курбеевым… нет?
Пыльный и
усталый, Пётр медленно пошёл в сад к белой келье
брата, уютно спрятанной среди вишен и яблонь; шёл и думал, что напрасно он приехал сюда, лучше бы ехать на ярмарку. Тряская, лесная дорога, перепутанная корневищем, взболтала, смешала все горестные думы, заменив их нудной тоской, желанием отдыха, забытья.
Это
С
уставом нашим было б несогласно.
У нас для
братий общее кладбище;
Особенного места выбирать
Никто себе не волен. Впрочем, он
Не произнес последнего обета
И в этом смысле есть еще мирянин.
Да сбудется его желанье.
У нас, в нашем томашовском саду, были и свои замки, и свои рыцарские
уставы, и все мы,
братья, были «рыцари», а сестры наши дамы.
— У нас, — говорит, — кто ест свой хлеб, тот и голоден. Вон мужики весь век хлеб сеют, а есть его — не смеют. А что я работать не люблю — верно! Но ведь я вижу: от работы
устанешь, а богат не станешь, но кто много спит, слава богу — сыт! Ты бы, Матвей, принимал вора за
брата, ведь и тобой чужое взято!
— Трескотня риторическая! — проговорил мой бедный друг тоном наставника, — а есть хорошие места. Я,
брат, без тебя сам попытался в поэзию пуститься и начал одно стихотворение: «Кубок жизни» — ничего не вышло! Наше дело,
брат, сочувствовать, не творить… Однако я что-то
устал; сосну-ка я маленько — как ты полагаешь? Экая славная вещь сон, подумаешь! Вся жизнь наша — сон, и лучшее в ней опять-таки сон.
Афоня. Что мне бабы! Я сам знаю, что я не жилец. Меня на еду не тянет. Другой, поработавши, сколько съест! Много, много съест, и все ему хочется. Вон
брат Лёв, когда
устанет, ему только подавай. А по мне хоть и вовсе не есть; ничего душа не принимает. Корочку погложу, и сыт.
— Врёшь, я не пьяный, а —
устал я. Я всё ходил и думал… Я,
брат, много думал… о! ты смотри!..
— Вам уж пора домой, милостивый государь, — с обычной дерзостью заявил
брат Ираклий. — У нас
устав…
— Ну, я
устал… — говорил Половецкий, укладываясь снова на кровать. — До свиданья… Извините, что побезпокоил вас,
брат Ираклий.
Устал,
брат, я; хлопот куча, а уж стар становлюсь, не прежняя пора.
— Нет, они слишком плохи для Иуды. Ты слышишь, Иисус? Теперь ты мне поверишь? Я иду к тебе. Встреть меня ласково, я
устал. Я очень
устал. Потом мы вместе с тобою, обнявшись, как
братья, вернемся на землю. Хорошо?
Маленький хозяин уже давно неподвижно лежал на постели. Сестра, сидевшая у изголовья в кресле, думала, что он спит. На коленях у нее лежала развернутая книга, но она не читала ее. Понемногу ее
усталая голова склонилась: бедная девушка не спала несколько ночей, не отходя от больного
брата, и теперь слегка задремала.
— Говорю тебе, что святые отцы в пути сущим и в море плавающим пост разрешали, — настаивал игумен. — Хочешь, в книгах покажу?.. Да что тут толковать, касатик ты мой, со своим
уставом в чужой монастырь не ходят… Твори,
брате, послушание!
— Ай да Петряй! Клевашный [Проворный, сметливый, разумный.] парень! — говорил молодой лесник, Захаром звали, потряхивая кудрями. — Вот,
брат, уважил так уважил… За этот горох я у тебя, Петряйко, на свадьбе так нарежусь, что целый день песни играть да плясать не
устану.
Четверть тех денег себе возьми, делай на них, что тебе господь на сердце положит; другой четвертью распорядись по совету с
братией, как
устав велит…
По его характеристике выходило, что Гонкур — человек несколько
усталый, действительно убитый смертью своего
брата, хорошо воспитанный, не без аристократических слабостей, обращающий внимание на свою частичку «де», равнодушный к политике, но теперь ни в ком не заискивающий, в сношениях суховатый, не сразу вызывающий на дружеский, откровенный разговор.
Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих — в иноков: выбрал из опричников 300 человек самых злейших, назвал
братиею, а себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиэрхом; дал им тафьи или скуфьи и черные рясы, под коими носили они богатые золотые, блестящие кафтаны с собольей опушкою: сочинил для них
устав монашеский и служил примером в исполнении оного.
— Она так
устала, что заснула у меня в комнате на диване. Ах, André! Quel trésor de femme vous avez, [Ах, Андрей! Какое сокровище твоя жена,] — сказала она, усаживаясь на диван против
брата. — Она совершенный ребенок, такой милый, веселый ребенок. Я так ее полюбила.