Неточные совпадения
Враги! Давно ли друг от друга
Их жажда крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
Как в страшном, непонятном
сне,
Они друг другу в тишине
Готовят гибель хладнокровно…
Не засмеяться ль им, пока
Не обагрилась их рука,
Не разойтиться ль полюбовно?..
Но дико светская вражда
Боится ложного стыда.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры,
сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко;
боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Мне не спится, не лежится,
И
сон меня не берет,
Я пошел бы к Рите в гости,
Да не знаю, где она живет.
Попросил бы товарища —
Пусть товарищ отведет,
Мой товарищ лучше, краше,
Боюсь, Риту отобьет.
Если
сон был страшный — все задумывались,
боялись не шутя; если пророческий — все непритворно радовались или печалились, смотря по тому, горестное или утешительное снилось во
сне. Требовал ли
сон соблюдения какой-нибудь приметы, тотчас для этого принимались деятельные меры.
Она
боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию. Но как она ни старалась сбыть с души эти мгновения периодического оцепенения,
сна души, к ней нет-нет да подкрадется сначала греза счастья, окружит ее голубая ночь и окует дремотой, потом опять настанет задумчивая остановка, будто отдых жизни, а затем… смущение, боязнь, томление, какая-то глухая грусть, послышатся какие-то смутные, туманные вопросы в беспокойной голове.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во
сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением,
боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Он тихо стоял сзади ее,
боясь пошевелиться и вызвать ее из молитвенного
сна, и наблюдал, онемев в углу за колонной. Потом молча подавал ей зонтик или мантилью.
Он, притаив дыхание, погрузился в артистический
сон и наблюдал видение,
боялся дохнуть.
Наследник приваловских миллионов заснул в прадедовском гнезде тяжелым и тревожным
сном. Ему грезились тени его предков, которые вереницей наполняли этот старый дом и с удивлением смотрели на свою последнюю отрасль. Привалов видел этих людей и
боялся их. Привалов глухо застонал во
сне, и его губы шептали: «Мне ничего не нужно вашего… решительно ничего. Меня давят ваши миллионы…»
— Lise, ты с ума сошла. Уйдемте, Алексей Федорович, она слишком капризна сегодня, я ее раздражать
боюсь. О, горе с нервною женщиной, Алексей Федорович! А ведь в самом деле она, может быть, при вас спать захотела. Как это вы так скоро нагнали на нее
сон, и как это счастливо!
Слушаю я вас, и мне мерещится… я, видите, вижу иногда во
сне один
сон… один такой
сон, и он мне часто снится, повторяется, что кто-то за мной гонится, кто-то такой, которого я ужасно
боюсь, гонится в темноте, ночью, ищет меня, а я прячусь куда-нибудь от него за дверь или за шкап, прячусь унизительно, а главное, что ему отлично известно, куда я от него спрятался, но что он будто бы нарочно притворяется, что не знает, где я сижу, чтобы дольше промучить меня, чтобы страхом моим насладиться…
А я, бывало, не только что смотреть с любопытством неразумным, я и взглянуть-то на него
боялся. Измучен был я до болезни, и душа моя была полна слез. Ночной даже
сон потерял.
— Знаешь что: я
боюсь, что ты
сон, что ты призрак предо мной сидишь? — пролепетал он.
Я спал плохо, раза два просыпался и видел китайцев, сидящих у огня. Время от времени с поля доносилось ржание какой-то неспокойной лошади и собачий лай. Но потом все стихло. Я завернулся в бурку и заснул крепким
сном. Перед солнечным восходом пала на землю обильная роса. Кое-где в горах еще тянулся туман. Он словно
боялся солнца и старался спрятаться в глубине лощины. Я проснулся раньше других и стал будить команду.
Осмотревшись, я понял причину своих
снов. Обе собаки лежали у меня на ногах и смотрели на людей с таким видом, точно
боялись, что их побьют. Я прогнал их. Они перебежали в другой угол палатки.
— Снилось мне, чудно, право, и так живо, будто наяву, — снилось мне, что отец мой есть тот самый урод, которого мы видали у есаула. Но прошу тебя, не верь
сну. Каких глупостей не привидится! Будто я стояла перед ним, дрожала вся,
боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если бы ты слышал, что он говорил…
Несколько дней я носил в себе томящее, но дорогое впечатление своего видения. Я дорожил им и
боялся, что оно улетучится. Засыпая, я нарочно думал о девочке, вспоминал неясные подробности
сна, оживлял сопровождавшее его ощущение, и ждал, что она появится вновь. Но
сны, как вдохновение: не всегда являются на преднамеренный зов.
Этому своему приятелю я, между прочим, рассказал о своем
сне, в котором я так
боялся за судьбу русских солдат и Афанасия.
Ужинали празднично, чинно, говорили за столом мало и осторожно, словно
боясь разбудить чей-то чуткий
сон.
Дорога до Мурмоса для Нюрочки промелькнула, как светлый, молодой
сон. В Мурмос приехали к самому обеду и остановились у каких-то родственников Парасковьи Ивановны. Из Мурмоса нужно было переехать в лодке озеро Октыл к Еловой горе, а там уже идти тропами. И лодка, и гребцы, и проводник были приготовлены заранее. Оказалось, что Парасковья Ивановна ужасно
боялась воды, хотя озеро и было спокойно. Переезд по озеру верст в шесть занял с час, и Парасковья Ивановна все время охала и стонала.
Сильно я тревожился также о матери; голова болела, глаз закрывался, я чувствовал жар и даже готовность бредить, и
боялся, что захвораю… но все уступило благотворному, целебному
сну.
Когда я проснулся, было уже очень поздно, одна свечка горела около моей кровати, и в комнате сидели наш домашний доктор, Мими и Любочка. По лицам их заметно было, что
боялись за мое здоровье. Я же чувствовал себя так хорошо и легко после двенадцатичасового
сна, что сейчас бы вскочил с постели, ежели бы мне не неприятно было расстроить их уверенность в том, что я очень болен.
— Подожди, странная ты девочка! Ведь я тебе добра желаю; мне тебя жаль со вчерашнего дня, когда ты там в углу на лестнице плакала. Я вспомнить об этом не могу… К тому же твой дедушка у меня на руках умер, и, верно, он об тебе вспоминал, когда про Шестую линию говорил, значит, как будто тебя мне на руки оставлял. Он мне во
сне снится… Вот и книжки я тебе сберег, а ты такая дикая, точно
боишься меня. Ты, верно, очень бедна и сиротка, может быть, на чужих руках; так или нет?
— И вот, после этого
сна, утром мне захотелось вас видеть. Ужасно, ужасно захотелось. Если бы вы не пришли, я на знаю, что бы я сделала. Я бы, кажется, сама к вам прибежала. Потому-то я и просила вас прийти не раньше четырех. Я
боялась за самое себя. Дорогой мой, понимаете ли вы меня?
— О, как я
боюсь своей комнаты… Какие
сны, какие
сны!
Нередко он даже негодует на себя за слишком поздний
сон, потому что
боится потерять свои краски и бодрый вид.
Он дрожал как лист,
боялся думать, но ум его цеплялся мыслию за всё представлявшееся, как бывает во
сне.
Он всё что-то предчувствовал,
боялся чего-то, неожиданного, неминуемого; стал пуглив; стал большое внимание обращать на
сны.
Входя в дом Аггея Никитича, почтенный аптекарь не совсем покойным взором осматривал комнаты; он, кажется,
боялся встретить тут жену свою; но, впрочем, увидев больного действительно в опасном положении, он забыл все и исключительно предался заботам врача; обложив в нескольких местах громадную фигуру Аггея Никитича горчичниками, он съездил в аптеку, привез оттуда нужные лекарства и, таким образом, просидел вместе с поручиком у больного до самого утра, когда тот начал несколько посвободнее дышать и, по-видимому, заснул довольно спокойным
сном.
Тот сначала своими жестами усыпил его, и что потом было с офицером в этом
сне, — он не помнит; но когда очнулся, магнетизер велел ему взять ванну и дал ему при этом восковую свечку, полотенчико и небольшое зеркальце… «Свечку эту, говорит, вы зажгите и садитесь с нею и с зеркальцем в ванну, а когда вы там почувствуете сильную тоску под ложечкой, то окунитесь… свечка при этом — не
бойтесь — не погаснет, а потом, не выходя из ванны, протрите полотенчиком зеркальце и, светя себе свечкою, взгляните в него…
Но все-таки в овраге, среди прачек, в кухнях у денщиков, в подвале у рабочих-землекопов было несравнимо интереснее, чем дома, где застывшее однообразие речей, понятий, событий вызывало только тяжкую и злую скуку. Хозяева жили в заколдованном кругу еды, болезней,
сна, суетливых приготовлений к еде, ко
сну; они говорили о грехах, о смерти, очень
боялись ее, они толклись, как зерна вокруг жернова, всегда ожидая, что вот он раздавит их.
— И кроме того, всё мне, друг мой, видятся такие до бесконечности страшные
сны, что я, как проснусь, сейчас шепчу: «Святой Симеон, разгадай мой
сон», но все если б я могла себя с кем-нибудь в доме разговорить, я бы терпела; а то возьмите же, что я постоянно одна и постоянно с мертвецами. Я, мои дружочки, отпетого покойника не
боюсь, а Варнаша не позволяет их отпето.
Поэтому сначала он смотрел прищуренными глазами, как-то подозрительно следя за движениями молодого человека,
боясь, что это
сон, который сейчас сменится новой кутерьмой неприятного свойства.
— Он? Пьянствует.
Сон ему какой-то приснился, что ли? Всё болтает о потайных людях каких-то, о столяре, который будто все тайны знает, так, что его даже царь немецкий
боится. Дай-ко, брат, водки мне.
Он смотрел на попадью, широко открыв глаза, чувствуя себя как во
сне, и,
боясь проснуться, сидел неподвижно и прямо, до ломоты в спине. Женщина в углу казалась ему радужной, точно павлин, голос её был приятен и ласков.
Пепел. Велика радость! Вы не токмо всё мое хозяйство, а и меня, по доброте моей, в кабаке пропьете… (Садится на нары.) Старый черт… разбудил… А я —
сон хороший видел: будто ловлю я рыбу, и попал мне — огромаднейший лещ! Такой лещ, — только во
сне эдакие и бывают… И вот я его вожу на удочке и
боюсь, — леса оборвется! И приготовил сачок… Вот, думаю, сейчас…
В последнее время мы виделись очень редко. С ним сделалось что-то странное: не сказывается дома и сам никуда не выходит, смотрит угрюмо, молчит, не то что
боится, а словно места себе не находит. Нынче, впрочем, это явление довольно обыкновенное. На каждом шагу мы встречаем людей, которых всегда знали разговаривающими и которые вдруг получили"молчальный дар". Ходят вялые, унылые, словно необыкновенные
сны наяву видят. И никому этих сновидений не поверяют, а молчат, молчат, молчат.
Сон одолевал Нестора Игнатьича. Три ночи, проведенные им в тревоге, утомили его. Долинский не пошел в свою комнату,
боясь, что Даше что-нибудь понадобится и она его не докличется. Он сел на коврик в ногах ее кровати и, прислонясь головою к матрацу, заснул в таком положении как убитый.
Я уже жил не на Большой Дворянской, а в предместье Макарихе, у своей няни Карповны, доброй, но мрачной старушки, которая всегда предчувствовала что-нибудь дурное,
боялась всех
снов вообще и даже в пчелах и в осах, которые залетали к ней в комнату, видела дурные приметы. И то, что я сделался рабочим, по ее мнению, не предвещало ничего хорошего.
Она стала
бояться тех, которые ее
боялись, и Фотий начал являться ей во
сне и стучать костылем.
Не мог он сердцем отвечать
Любви младенческой, открытой —
Быть может,
сон любви забытой
Боялся он воспоминать.
— Не
бойтесь, дядюшка, я буду с вами. И наконец, что бы вам ни говорили, на что бы вам ни намекали, прямо говорите, что вы все это видели во
сне… так, как оно и действительно было.
Я был так счастлив, что по временам не верил своему счастью, думал, что я вижу прекрасный
сон,
боялся проснуться и, обнимая мать, спрашивал ее, «правда ли это?» Долее всех вечеров просидела она со мной, и Упадышевский не один раз приходил и просил ее уехать.
Да и было чего
бояться: у нее с ума не шел казак Белоус, который пригрозил ей у судной избы: «А ты, отецкая дочь, попомни Белоуса!» Даже во
сне грезился Охоне этот лихой человек, как его вывели тогда из тюрьмы: весь в лохмотьях, через которые видно было покрытое багровыми рубцами и незажившими свежими ранами тело, а лицо такое молодое да сердитое.
И ему было страшно под одеялом. Он
боялся, как бы чего не вышло, как бы его не зарезал Афанасий, как бы не забрались воры, и потом всю ночь видел тревожные
сны, а утром, когда мы вместе шли в гимназию, был скучен, бледен, и было видно, что многолюдная гимназия, в которую он шел, была страшна, противна всему существу его и что идти рядом со мной ему, человеку по натуре одинокому, было тяжко.
Боялся не он —
боялось его молодое, крепкое, сильное тело, которое не удавалось обмануть ни гимнастикой немца Мюллера, ни холодными обтираниями. И чем крепче, чем свежее оно становилось после холодной воды, тем острее и невыносимее делались ощущения мгновенного страха. И именно в те минуты, когда на воле он ощущал особый подъем жизнерадостности и силы, утром, после крепкого
сна и физических упражнений, — тут появлялся этот острый, как бы чужой страх. Он заметил это и подумал...
И вот Артамонов, одетый в чужое платье, обтянутый им,
боясь пошевелиться, сконфуженно сидит, как во
сне, у стола, среди тёплой комнаты, в сухом, приятном полумраке; шумит никелированный самовар, чай разливает высокая, тонкая женщина, в чалме рыжеватых волос, в тёмном, широком платье. На её бледном лице хорошо светятся серые глаза; мягким голосом она очень просто и покорно, не жалуясь, рассказала о недавней смерти мужа, о том, что хочет продать усадьбу и, переехав в город, открыть там прогимназию.
Я закрыл книгу и поплелся спать. Я, юбиляр двадцати четырех лет, лежал в постели и, засыпая, думал о том, что мой опыт теперь громаден. Чего мне
бояться? Ничего. Я таскал горох из ушей мальчишек, я резал, резал, резал… Рука моя мужественна, не дрожит. Я видел всякие каверзы и научился понимать такие бабьи речи, которых никто не поймет. Я в них разбираюсь, как Шерлок Холмс в таинственных документах…
Сон все ближе…
Сам себя человек изнуряет, сам развращает свою фантазию до того, что она начинает творить неизглаголаемая, сам
сны наяву видит — да еще жалобы приносит! Ах, ты… Вот и сказал бы, кто ты таков, и нужно бы сказать, а
боюсь, — каких еще доказательств нужно для беспрепятственности спанья!
И вдруг то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывал с самого детства, нахлынуло на меня вместе с сознанием, что я далек от смерти, что впереди еще целая жизнь, которую я, наверно, сумею повернуть по-своему (о! наверно сумею), и я, хотя с трудом, повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей матери, когда в окно стучит ветер, и в трубе жалобно воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и
боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь
сон поцелует и перекрестит, и, успокоенный, свертываешься калачиком и засыпаешь с отрадой в маленькой душе.