Неточные совпадения
Небольшой кусок хлеба, проглоченный ею, произвел только
боль в желудке, отвыкшем от пищи, и она
оставалась часто без движения по нескольку минут на одном месте.
Слова жены, подтвердившие его худшие сомнения, произвели жестокую
боль в сердце Алексея Александровича.
Боль эта была усилена еще тем странным чувством физической жалости к ней, которую произвели на него ее слезы. Но,
оставшись один в карете, Алексей Александрович, к удивлению своему и радости, почувствовал совершенное освобождение и от этой жалости и от мучавших его в последнее время сомнений и страданий ревности.
Профессор с досадой и как будто умственною
болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове
оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она говорила себе, что это не может так
остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той
боли, которую он ей сделал.
Они уехали, а мы
остались одни с няней Анной Трофимовной, и все жили внизу, в одной комнате. Помню я, сидим мы вечером, няня качает сестру и носит по комнате: у нее животик
болел, а я куклу одеваю. А Параша, девушка наша, и дьячиха сидят у стола, пьют чай и разговаривают; и всё про Пугачева. Я куклу одеваю, а сама все слушаю, какие страсти дьячиха рассказывает.
Но с этого дня он
заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он
остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
— Я, разумеется, не дам совершиться убийству, как не дал и сейчас.
Останься тут, Алеша, я выйду походить по двору; у меня голова начала
болеть.
— Глупо, глупо! — восклицал Митя, — и… как это все бесчестно! — прибавил он вдруг почему-то. У него страшно начала
болеть голова: «Бросить разве? Уехать совсем, — мелькнуло в уме его. — Нет уж, до утра. Вот нарочно же
останусь, нарочно! Зачем же я и приехал после того? Да и уехать не на чем, как теперь отсюда уедешь, о, бессмыслица!»
С точки зрения сострадания к людям и человеческим поколениям, боязни
боли и жестокости, лучше
оставаться в старой системе приспособления, ничего не искать, ни за какие ценности не бороться.
Тот же, кто не хочет никакой жестокости и
боли, — не хочет самого возникновения мира и мирового процесса, движения и развития, хочет, чтоб бытие
осталось в состоянии первоначальной бездвижимости и покоя, чтобы ничто не возникало.
Он медленно ушел домой и две недели ходил убитый, молчаливый, не заглядывал в студию, не видался с приятелями и бродил по уединенным улицам. Горе укладывалось, слезы иссякли, острая
боль затихла, и в голове только
оставалась вибрация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный, судорожный плач подруги…»
Очевидно, вскоре после того как зверек попал в ловушку, его завалило снегом. Странно, почему зверолов не осмотрел свои ловушки перед тем, как уйти из тайги. Быть может, он обходил их, но разыгравшаяся буря помешала ему дойти до крайних затесок, или он
заболел и не мог уже более заниматься охотой. Долго ждал пойманный соболь своего хозяина, а весной, когда стаял снег, вороны расклевали дорогого хищника, и теперь от него
остались только клочки шерсти и мелкие кости.
Первыми китайцами, появившимися в уссурийской тайге, были искатели женьшеня. Вместе с ними пришел сюда и он, Кинь Чжу. На Тадушу он
заболел и
остался у удэгейцев (тазов), потом женился на женщине их племени и прожил с тазами до глубокой старости.
Та к как при ходьбе я больше упирался на пятку, то сильно натрудил и ее. Другая нога устала и тоже
болела в колене. Убедившись, что дальше я идти не могу, Дерсу поставил палатку, натаскал дров и сообщил мне, что пойдет к китайцам за лошадью. Это был единственный способ выбраться из тайги. Дерсу ушел, и я
остался один.
Во время пути я наступил на колючее дерево. Острый шип проколол обувь и вонзился в ногу. Я быстро разулся и вытащил занозу, но, должно быть, не всю. Вероятно, кончик ее
остался в ране, потому что на другой день ногу стало ломить. Я попросил Дерсу еще раз осмотреть рану, но она уже успела запухнуть по краям. Этот день я шел, зато ночью нога сильно
болела. До самого рассвета я не мог сомкнуть глаз. Наутро стало ясно, что на ноге у меня образовался большой нарыв.
Две — три недели его тянуло тогда к Лопуховым, но и в это время было больше удовольствия от сознания своей твердости в борьбе, чем
боли от лишения, а через месяц
боль вовсе прошла, и
осталось одно довольство своею честностью.
Пройдет немного времени, обман рассеется, и вместо наслаждения
останутся печаль, отчаянье да вечная
боль разочарованного, разбитого сердца.
Оставалось умереть. Все с часу на час ждали роковой минуты, только сама больная продолжала мечтать. Поле, цветы, солнце… и много-много воздуха! Точно живительная влага из полной чаши, льется ей воздух в грудь, и она чувствует, как под его действием стихают
боли, организм крепнет. Она делает над собой усилие, встает с своего одра, отворяет двери и бежит, бежит…
Конечно, все мужчины испытывали эту первоначальную tristia post coitus, но это великая нравственная
боль, очень серьезная по своему значению и глубине, весьма быстро проходит,
оставаясь, однако, у большинства надолго, иногда на всю жизнь, в виде скуки и неловкости после известных моментов. В скором времени Коля свыкся с нею, осмелел, освоился с женщиной и очень радовался тому, что когда он приходил в заведение, то все девушки, а раньше всех Верка, кричат...
— Нет. Зачем же занята? Только у нее сегодня весь день
болела голова: она проходила коридором, а в это время экономка быстро открыла дверь и нечаянно ударила ее в лоб, — ну и разболелась голова. Целый день она, бедняжка, лежит с компрессом. А что? или не терпится? Подождите, минут через пять выйдет.
Останетесь ею очень довольны.
— Нет, не поссорились, Манечка, а у меня очень голова
болит, — ответила спокойно Женька, — и поэтому мой дружок находит меня очень холодной! Будь добренькая, Манечка,
останься с ним, замени меня!
Я и
заболел ревматизмом под Мецом, где должен был идти пешком в грязи по щиколку, но все-таки
оставался на ногах.
И муж, и жена относились ко мне с тем милым доверием, которое так дорого врачу и так поднимает его дух; каждое мое назначение они исполняли с серьезною, почти благоговейною аккуратностью и тщательностью. Больная пять дней сильно страдала, с трудом могла раскрывать рот и глотать. После сделанных мною насечек опухоль опала, больная стала быстро поправляться, но
остались мускульные
боли в обеих сторонах шеи. Я приступил к легкому массажу шеи.
— Значит, и раньше, еще до моей болезни, ты тоже могла, но только не хотела
оставаться со мною один на один… Ах, Олеся, если бы ты знала, какую ты причинила мне
боль… Я так ждал, так ждал каждый вечер, что ты опять пойдешь со мною… А ты, бывало, всегда такая невнимательная, скучная, сердитая… О, как ты меня мучила, Олеся!..
Рыхлинский был дальний родственник моей матери, бывал у нас, играл с отцом в шахматы и всегда очень ласково обходился со мною. Но тут он молчаливо взял линейку, велел мне протянуть руку ладонью кверху, и… через секунду на моей ладони
остался красный след от удара… В детстве я был нервен и слезлив, но от физической
боли плакал редко; не заплакал и этот раз и даже не без гордости подумал: вот уже меня, как настоящих пансионеров, ударили и «в лапу»…
Помада вздохнул и хотел повернуться лицом к стене, но
боль его удержала, и он снова
остался в прежнем положении.
Княжне Лиде с утра сильно нездоровилось, и она, сославшись на головную
боль, рано ушла к себе в комнату. Княжна Маргарита и Антон Михайлович
остались вдвоем в гостиной.
Одобрив такое намерение ее, Егор Егорыч и Сверстов поджидали только возвращения из тюрьмы Музы Николаевны, чтобы узнать от нее, в каком душевном настроении находится осужденный. Муза Николаевна, однако, не вернулась домой и вечером поздно прислала острожного фельдшера, который грубоватым солдатским голосом доложил Егору Егорычу, что Муза Николаевна
осталась на ночь в тюремной больнице, так как господин Лябьев сильно
заболел. Сусанна Николаевна, бывшая при этом докладе фельдшера, сказала, обратясь к мужу...
Эта отвратительная сцена, могущая найти себе оправдание лишь в той мучительной сердечной
боли, какую должен был испытать при обнаруженных изменах покойной, почти, за последнее время, боготворимой им женщины, граф Алексей Андреевич, этот «жестокосердный идеалист», каким он
остался до конца своей жизни, казалось, утешила эту
боль, а его самого примирила с жизнью.
Барин наш терпел, терпел, — и только раз, когда к нему собралась великая компания гостей, ездили все они медведя поднимать, подняли его, убили, на радости, без сумнения, порядком выпили; наконец, после всего того, гости разъехались,
остался один хозяин дома, и скучно ему: разговоров иметь не с кем, да и голова с похмелья
болит; только вдруг докладывают, что священник этот самый пришел там за каким-то дельцем маленьким…
Пока она думала и надеялась, что Вихров ответит ей на ее чувство, — она любила его до страсти, сентиментальничала, способна была, пожалуй, наделать глупостей и неосторожных шагов; но как только услыхала, что он любит другую, то сейчас же поспешила выкинуть из головы все мечтания, все надежды, — и у нее уже
остались только маленькая
боль и тоска в сердце, как будто бы там что-то такое грызло и вертело.
Когда-то давно Ганна была и красива и «товста», а теперь
остались у ней кожа да кости. Даже сквозь жупан выступали на спине худые лопатки. Сгорбленные плечи, тонкая шея и сморщенное лицо делали Ганну старше ее лет, а обмотанная бумажною шалью голова точно была чужая. Стоптанные старые сапоги так и болтались у ней на ногах. С моста нужно было подняться опять в горку, и Ганна приостановилась, чтобы перевести немного дух: у ней давно
болела грудь.
— Это значит… — говорил я в тени самому себе и мыши, грызущей старые корешки на книжных полках шкафа, — это значит, что здесь не имеют понятия о сифилисе и язва эта никого не пугает. Да-с. А потом она возьмет и заживет. Рубец
останется… Так, так, и больше ничего? Нет, не больше ничего! А разовьется вторичный — и бурный при этом — сифилис. Когда глотка
болит и на теле появятся мокнущие папулы, то поедет в больницу Семен Хотов, тридцати двух лет, и ему дадут серую мазь… Ага!..
В настоящее время от всех этих симпатичных качеств
осталось за Берлином одно, наименее симпатичное: головная
боль, которая и доныне свинцовой тучей продолжает царить над городом.
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала
боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и
осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
Поздно все разошлись. Сашка
остался спать на моей постели. Я спал у Миши. Утром встал. Голова
болит, тошнит, скверно. Весь пол моей комнаты — липкий от рвоты и пролитой водки, рвота на одеяле и подушке, разбитая четверть в углу, на тарелках склизкие головки и коричневые внутренности килек…
Я вцепился зубами в подушку и мычал и корчился от душевной
боли… О господи! Одно
остается — умереть! Этой всей гадости никогда ничем не смоешь с души. Н-и-к-о-г-д-а!
В памяти у меня
осталось впечатление от железных рук, охвативших меня,
боль от тяжелого удара по голове, отчаянный мой вопль…
К половине сентября начинает сводить священник полевые счеты и только вздрагивает от
боли. Оказывается, что ежели отложить на семена, то
останется ржи четвертей десять — двенадцать, да овса четвертей двадцать. Тут — и на собственное продовольствие, и на корм скоту, и на продажу.
«Что ж стучаться-то, тревожить понапрасну, — подумал себе майор, — стало быть, ее там нет… Только один лишний скандал… Нечего и спрашивать!.. А кабы ночевать
осталась или
заболела, так прислали бы сказать»…
Я глубоко благодарен ему за эти слова, а
оставшись глаз на глаз с бабушкой, говорю ей, с
болью в душе...
— Я не нахожу особенной причины радоваться, — сказал Андрей Ефимыч, которому движение Ивана Дмитрича показалось театральным и в то же время очень понравилось. — Тюрем и сумасшедших домов не будет, и правда, как вы изволили выразиться, восторжествует, но ведь сущность вещей не изменится, законы природы
останутся всё те же. Люди будут
болеть, стариться и умирать так же, как и теперь. Какая бы великолепная заря ни освещала вашу жизнь, все же в конце концов вас заколотят в гроб и бросят в яму.
От этих разговоров и писаний, по их мнению, случится то, что правительства перестанут набирать солдат, на которых зиждется вся их сила, а послушаются их речей и отпустят своих солдат,
останутся беззащитными не только перед своими соседями, но и перед своими подданными; как разбойники, связавшие безоружных людей, чтобы ограбить их, услыхав речи о той
боли, которую веревка причиняет связанным, тотчас же развяжут их.
Государыня, вследствие этой последней проделки, переехала в Царское Село, куда запрещено было следовать Бекетову. Несчастный Никита Афанасьевич
остался с Елагиным и
заболел горячкой, от которой чуть не умер. В бреду он постоянно говорил об императрице, которая, видимо, занимала все его мысли. Как только он оправился, его удалили от двора. Шуваловы торжествовали.
— И я тоже люблю пиво, — призналась молоденькая Мушка и даже немного покраснела. — Мне делается от него так весело, так весело, хотя на другой день немного и
болит голова. Но папа, может быть, оттого ничего не делает для мух, что сам не ест варенья, а сахар опускает только в стакан чаю. По-моему, нельзя ждать ничего хорошего от человека, который не ест варенья… Ему
остается только курить свою трубку.
Рассказала она, как три года назад была в Акмолинской области. Поехала она из Омска в экспедиции для обследования состояния и нужд гужевого транспорта. Рассказывала про приключения с киргизами, про озеро Балхаш, про Голодную степь и милых верблюдов, про то, как
заболела брюшным тифом и две недели самой высокой температуры перенесла на верблюде, в походе. Оставить ее было негде, товарищам
остаться было нельзя.
Её история была знакома Матвею: он слышал, как Власьевна рассказывала Палаге, что давно когда-то один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею — в Окуров, купил дом ей и некоторое время жил с нею, а потом бросил.
Оставшись одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом
заболела, состарилась и вот выдумала сама себе наказание за грехи: до конца дней жить со псами.
Владя побежал, и слышно было, как песок шуршит под его ногами. Вершина осторожно и быстро посмотрела в бок на Передонова сквозь непрерывно испускаемый ею дым. Передонов сидел молча, глядел прямо перед собою затуманенным взором и жевал карамельку. Ему было приятно, что те ушли, — а то, пожалуй, опять бы засмеялись. Хотя он и узнал наверное, что смеялись не над ним, но в нем
осталась досада, — так после прикосновения жгучей крапивы долго
остается и возрастает
боль, хотя уже крапива и далече.
Проснувшись перед вечером на диване в чужой квартире, я быстро вскочил и с жесточайшею головною
болью бросился скорей бежать к себе на квартиру; но представьте же себе мое удивление! только что я прихожу домой на свою прежнюю квартиру, как вижу, что комнату мою тщательно прибирают и моют и что в ней не
осталось уже ни одной моей вещи, положительно, что называется, ни синя пороха.
За книгами горечь утраты притуплялась, но когда он давал отдых себе от усиленной мозговой работы и
оставался один, наплыв воспоминаний о последних минутах дорогой матери до
боли сжимал ему сердце.