Неточные совпадения
Он стоял с обеими дамами, схватив их обеих за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью и, вероятно, для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки до
боли и, казалось, пожирал
глазами Авдотью Романовну, нисколько этим не стесняясь.
Дуня подняла револьвер и, мертво-бледная, с побелевшею, дрожавшею нижнею губкой, с сверкающими, как огонь, большими черными
глазами, смотрела на него, решившись, измеряя и выжидая первого движения с его стороны. Никогда еще он не видал ее столь прекрасною. Огонь, сверкнувший из
глаз ее в ту минуту, когда она поднимала револьвер, точно обжег его, и сердце его с
болью сжалось. Он ступил шаг, и выстрел раздался. Пуля скользнула по его волосам и ударилась сзади в стену. Он остановился и тихо засмеялся...
Илья Ильич думал, что начальник до того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные
глаза и не
болит ли голова?
Тетка тоже глядит на него своими томными большими
глазами и задумчиво нюхает свой спирт, как будто у нее от него
болит голова. А ездить ему какая даль! Едешь, едешь с Выборгской стороны да вечером назад — три часа!
— Не увидимся с Ольгой… Боже мой! Ты открыл мне
глаза и указал долг, — говорил он, глядя в небо, — где же взять силы? Расстаться! Еще есть возможность теперь, хотя с
болью, зато после не будешь клясть себя, зачем не расстался? А от нее сейчас придут, она хотела прислать… Она не ожидает…
Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми
глазами, не мутны ли глазки, спросила, не
болит ли что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не было ли у него жару? Потом взяла его за руку и подвела его к образу.
Все находили, что эта привычка очень портит его, но я находил ее до того милою, что невольно привык делать то же самое, и чрез несколько дней после моего с ним знакомства бабушка спросила: не
болят ли у меня
глаза, что я ими хлопаю, как филин.
Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что я и вспомнить не могу: «Матерь божия, не оставь их!..» Тут уж
боль подступила ей под самое сердце, по
глазам видно было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
Профессор с досадой и как будто умственною
болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес
глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Всё это она говорила весело, быстро и с особенным блеском в
глазах; но Алексей Александрович теперь не приписывал этому тону ее никакого значения. Он слышал только ее слова и придавал им только тот прямой смысл, который они имели. И он отвечал ей просто, хотя и шутливо. Во всем разговоре этом не было ничего особенного, но никогда после без мучительной
боли стыда Анна не могла вспомнить всей этой короткой сцены.
На диване было неудобно, жестко,
болел бок, ныли кости плеча. Самгин решил перебраться в спальню, осторожно попробовал встать, — резкая
боль рванула плечо, ноги подогнулись. Держась за косяк двери, он подождал, пока
боль притихла, прошел в спальню, посмотрел в зеркало: левая щека отвратительно опухла, прикрыв
глаз, лицо казалось пьяным и, потеряв какую-то свою черту, стало обидно похоже на лицо регистратора в окружном суде, человека, которого часто одолевали флюсы.
Но тут из
глаз ее покатились слезы, и Самгин подумал, что плакать она — не умеет:
глаза открыты и ярко сверкают, рот улыбается, она колотит себя кулаками по коленям и вся воинственно оживлена. Слезы ее — не настоящие, не нужны, это — не слезы
боли, обиды. Она говорила низким голосом...
Дмитрий встретил его с тихой, осторожной, но все-таки с тяжелой и неуклюжей радостью, до
боли крепко схватил его за плечи жесткими пальцами, мигая, улыбаясь, испытующе заглянул в
глаза и сочным голосом одобрительно проговорил...
Клим искоса взглянул на нее. Она сидела, напряженно выпрямясь, ее сухое лицо уныло сморщилось, — это лицо старухи.
Глаза широко открыты, и она закусила губы, как бы сдерживая крик
боли. Клим был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту женщину, он тихонько спросил...
Но с этого дня он
заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные
глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
Самгин пошел, держась близко к заборам и плетням, ощущая сожаление, что у него нет палки, трости. Его пошатывало, все еще кружилась голова, мучила горькая сухость во рту и резкая
боль в
глазах.
Толстые губы его так плотно и длительно присосались, что Самгин почти задохнулся, — противное ощущение засасывания обострялось колющей
болью, которую причиняли жесткие, подстриженные усы. Поручик выгонял мизинцем левой руки слезы из
глаз, смеялся всхлипывающим смехом, чмокал и говорил...
Когда дети играли на дворе, Иван Дронов отверженно сидел на ступенях крыльца кухни, упираясь локтями в колена, а скулами о ладони, и затуманенными
глазами наблюдал игры барчат. Он радостно взвизгивал, когда кто-нибудь падал или, ударившись, морщился от
боли.
Туробоев усмехнулся. Губы у него были разные, нижняя значительно толще верхней, темные
глаза прорезаны красиво, но взгляд их неприятно разноречив, неуловим. Самгин решил, что это кричащие
глаза человека больного и озабоченного желанием скрыть свою
боль и что Туробоев человек преждевременно износившийся. Брат спорил с Нехаевой о символизме, она несколько раздраженно увещевала его...
У рыжего офицера лицо было серое, с каким-то синеватым мертвенным оттенком, его искажали судорожные гримасы, он, как будто от
боли, пытался закрыть
глаза, но
глаза выкатывались.
Теперь вот она стоит пред зеркалом, поправляя костюм, прическу, руки ее дрожат,
глаза в отражении зеркала широко раскрыты, неподвижны и налиты испугом. Она кусала губы, точно сдерживая
боль или слезы.
Дома Самгин заказал самовар, вина, взял горячую ванну, но это мало помогло ему, а только ослабило. Накинув пальто, он сел пить чай.
Болела голова, начинался насморк, и режущая сухость в
глазах заставляла закрывать их. Тогда из тьмы являлось голое лицо, масляный череп, и в ушах шумел тяжелый голос...
Он остановился, вслушиваясь, но уже не мог разобрать слов. И долго, до
боли в
глазах, смотрел на реку, совершенно неподвижную во тьме, на тусклые отражения звезд.
В отчаянном желании Грэя он видел лишь эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя, как месяца через два Грэй скажет ему, избегая смотреть в
глаза: «Капитан Гоп, я ободрал локти, ползая по снастям; у меня
болят бока и спина, пальцы не разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся.
Она минут пять висела неподвижно, как будто хотела дать нам случай разглядеть себя хорошенько; только большие, черные, круглые
глаза сильно ворочались, конечно от
боли.
«Напрасно ты, волк, в пыли ходишь,
глаза заболят».
А волк говорит: «То-то и горе, собаченька, что у меня уж давно
глаза болят, а говорят — от овечьего стада пыль хорошо
глаза вылечивает».
Застигнутый
болью врасплох, он с поспешностью развязал рогожный кулек, в котором завернута была загадочная кладь, и странное зрелище вдруг представилось
глазам его.
— Вишь, как ругается! — сказал парубок, вытаращив на нее
глаза, как будто озадаченный таким сильным залпом неожиданных приветствий, — и язык у нее, у столетней ведьмы, не
заболит выговорить эти слова.
— Любовь прошла, Митя! — начала опять Катя, — но дорого до
боли мне то, что прошло. Это узнай навек. Но теперь, на одну минутку, пусть будет то, что могло бы быть, — с искривленною улыбкой пролепетала она, опять радостно смотря ему в
глаза. — И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, а все-таки тебя вечно буду любить, а ты меня, знал ли ты это? Слышишь, люби меня, всю твою жизнь люби! — воскликнула она с каким-то почти угрожающим дрожанием в голосе.
— Я для чего пришла? — исступленно и торопливо начала она опять, — ноги твои обнять, руки сжать, вот так до
боли, помнишь, как в Москве тебе сжимала, опять сказать тебе, что ты Бог мой, радость моя, сказать тебе, что безумно люблю тебя, — как бы простонала она в муке и вдруг жадно приникла устами к руке его. Слезы хлынули из ее
глаз.
Звуки почти до
боли ударяют его по груди, проникают до мозга — у него уже мокрые волосы,
глаза…
Только вздохи
боли показывали, что это стоит не статуя, а живая женщина. Образ глядел на нее задумчиво, полуоткрытыми
глазами, но как будто не видел ее, персты были сложены в благословение, но не благословляли ее.
Она положила перо, склонила опять голову в ладони, закрыла
глаза, собираясь с мыслями. Но мысли не вязались, путались, мешала тоска, биение сердца. Она прикладывала руку к груди, как будто хотела унять
боль, опять бралась за перо, за бумагу и через минуту бросала.
К завтраку пришла и Вера, бледная, будто с невыспавшимися
глазами. Она сказала, что ей легче, но что у ней все еще немного
болит голова.
Тушин молча подал ему записку. Марк пробежал ее
глазами, сунул небрежно в карман пальто, потом снял фуражку и начал пальцами драть голову, одолевая не то неловкость своего положения перед Тушиным, не то ощущение
боли, огорчения или злой досады.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без
глаз или без челюсти — а все же
боль проходила, и мужик или баба работали опять.
Во время пути я наступил на колючее дерево. Острый шип проколол обувь и вонзился в ногу. Я быстро разулся и вытащил занозу, но, должно быть, не всю. Вероятно, кончик ее остался в ране, потому что на другой день ногу стало ломить. Я попросил Дерсу еще раз осмотреть рану, но она уже успела запухнуть по краям. Этот день я шел, зато ночью нога сильно
болела. До самого рассвета я не мог сомкнуть
глаз. Наутро стало ясно, что на ноге у меня образовался большой нарыв.
От
боли у меня потемнело в
глазах.
Он быстро подошел ко мне и положил мне на плечо тяжелую руку. Я с усилием поднял голову и взглянул вверх. Лицо отца было бледно. Складка
боли, которая со смерти матери залегла у него между бровями, не разгладилась и теперь, но
глаза горели гневом. Я весь съежился. Из этих
глаз,
глаз отца, глянуло на меня, как мне показалось, безумие или… ненависть.
Он повторил это слово сдавленным голосом, точно оно вырвалось у него с
болью и усилием. Я чувствовал, как дрожала его рука, и, казалось, слышал даже клокотавшее в груди его бешенство. И я все ниже опускал голову, и слезы одна за другой капали из моих
глаз на пол, но я все повторял едва слышно...
— Боже мой, у меня
глаза болят, я не всегда могу читать письма, адресованные ко мне, а вы заставляете чужие письма читать.
Выражение счастия в ее
глазах доходило до страдания. Должно быть, чувство радости, доведенное до высшей степени, смешивается с выражением
боли, потому что и она мне сказала: «Какой у тебя измученный вид».
Знаю я их, да скучно иной раз одной сидеть
глаза болят, читать трудно, да и не всегда хочется, я их и пускаю, болтают всякий вздор, — развлечение, час-другой и пройдет…
Так прошло много времени. Начали носиться слухи о близком окончании ссылки, не так уже казался далеким день, в который я брошусь в повозку и полечу в Москву, знакомые лица мерещились, и между ними, перед ними заветные черты; но едва я отдавался этим мечтам, как мне представлялась с другой стороны повозки бледная, печальная фигура Р., с заплаканными
глазами, с взглядом, выражающим
боль и упрек, и радость моя мутилась, мне становилось жаль, смертельно жаль ее.
Раз мне пришла мысль, что счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним, что человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив, и, чтобы приучить себя к труду, я, несмотря на страшную
боль, держал по пяти минут в вытянутых руках лексиконы Татищева или уходил в чулан и веревкой стегал себя по голой спине так больно, что слезы невольно выступали на
глазах.
Потом она растирала мне уши гусиным салом; было больно, но от нее исходил освежающий, вкусный запах, и это уменьшало
боль. Я прижимался к ней, заглядывая в
глаза ее, онемевший от волнения, и сквозь ее слова слышал негромкий, невеселый голос бабушки...
Взрыв бешенства парализовал
боль в ноге, и старик с помутившимися
глазами рвал остатки седых волос на своей голове.
Даже эти крепостные стены в
глазах Привалова получили совершенно другое значение; точно они были согреты присутствием той Нади, о которой
болело его сердце.
Богатые чай пьют, а бедняки работают, надзиратели у всех на
глазах обманывают свое начальство, неизбежные столкновения рудничной и тюремной администраций вносят в жизнь массу дрязг, сплетней и всяких мелких беспорядков, которые ложатся своею тяжестью прежде всего на людей подневольных, по пословице: паны дерутся — у хлопцев чубы
болят.