Неточные совпадения
Сначала они было береглись и переступали осторожно, но потом, увидя, что это ни к чему не служит,
брели прямо, не разбирая, где
большая, а где меньшая грязь.
Я схватил шубу и шапку и велел ей передать Ламберту, что я вчера
бредил, что я оклеветал женщину, что я нарочно шутил и чтоб Ламберт не смел
больше никогда приходить ко мне…
— «Папа, говорит, папа, я его повалю, как
большой буду, я ему саблю выбью своей саблей, брошусь на него, повалю его, замахнусь на него саблей и скажу ему: мог бы сейчас убить, но прощаю тебя, вот тебе!» Видите, видите, сударь, какой процессик в головке-то его произошел в эти два дня, это он день и ночь об этом именно мщении с саблей думал и ночью, должно быть, об этом бредил-с.
Потому ведь говорю тебе, Алексей, что ты один понять это можешь, а
больше никто, для других это глупости,
бред, вот все то, что я тебе про гимн говорил.
Оказалось, что в
бреду я провалялся более 12 часов. Дерсу за это время не ложился спать и ухаживал за мною. Он клал мне на голову мокрую тряпку, а ноги грел у костра. Я попросил пить. Дерсу подал мне отвар какой-то травы противного сладковатого вкуса. Дерсу настаивал, чтобы я выпил его как можно
больше. Затем мы легли спать вместе и, покрывшись одной палаткой, оба уснули.
Чувство изгнано, все замерло, цвета исчезли, остался утомительный, тупой, безвыходный труд современного пролетария, — труд, от которого, по крайней мере, была свободна аристократическая семья Древнего Рима, основанная на рабстве; нет
больше ни поэзии церкви, ни
бреда веры, ни упованья рая, даже и стихов к тем порам «не будут
больше писать», по уверению Прудона, зато работа будет «увеличиваться».
Стали гости расходиться, но мало
побрело восвояси: много осталось ночевать у есаула на широком дворе; а еще
больше козачества заснуло само, непрошеное, под лавками, на полу, возле коня, близ хлева; где пошатнулась с хмеля козацкая голова, там и лежит и храпит на весь Киев.
И много, много было такого же
бреду в этих письмах. Одно из них, второе, было на двух почтовых листах, мелко исписанных,
большого формата.
Видно было, что он оживлялся порывами, из настоящего почти
бреда выходил вдруг, на несколько мгновений, с полным сознанием вдруг припоминал и говорил,
большею частью отрывками, давно уже, может быть, надуманными и заученными, в долгие, скучные часы болезни, на кровати, в уединении, в бессонницу.
— Видите ли вы эти освещенные бельэтажи, — говорил генерал, — здесь всё живут мои товарищи, а я, я из них наиболее отслуживший и наиболее пострадавший, я
бреду пешком к
Большому театру, в квартиру подозрительной женщины!
Груздев отнесся к постигшему Самосадку позору с
большим азартом, хотя у самого уже начинался жар. Этот сильный человек вдруг ослабел, и только стоило ему закрыть глаза, как сейчас же начинался
бред. Петр Елисеич сидел около его кровати до полночи. Убедившись, что Груздев забылся, он хотел выйти.
Сравнивая по временам здешнюю жизнь с своею уездною, Розанов находил, что тут живется гораздо потруднее, и переполнялся еще
большим почтением и благодарностью к Нечаю и особенно к его простодушной жене. С ней они с первого же дня стали совершенно своими людьми и доверчиво болтали друг с другом обо всем, что
брело на ум.
Бахарев затянулся, осветил комнату разгоревшимся табаком, потом, спустив трубку с колен, лениво, но с особенным тщанием и ловкостью осадил
большим пальцем правой ноги поднявшийся из нее пепел и, тяжело вздохнув,
побрел неслышными шагами на диван.
— Ах, да не все ли равно! — вдруг воскликнул он сердито. — Ты вот сегодня говорил об этих женщинах… Я слушал… Правда, нового ты ничего мне не сказал. Но странно — я почему-то, точно в первый раз за всю мою беспутную жизнь, поглядел на этот вопрос открытыми глазами… Я спрашиваю тебя, что же такое, наконец, проституция? Что она? Влажной
бред больших городов или это вековечное историческое явление? Прекратится ли она когда-нибудь? Или она умрет только со смертью всего человечества? Кто мне ответит на это?
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали
большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах,
бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
В доме тревога
большая.
Счастливы, светлы лицом,
Заново дом убирая,
Шепчутся мама с отцом.
Как весела их беседа!
Сын подмечает, молчит.
— Скоро увидишь ты деда! —
Саше отец говорит…
Дедушкой только и
бредитСаша, — не может уснуть:
«Что же он долго не едет?..»
— Друг мой! Далек ему путь! —
Саша тоскливо вздыхает,
Думает: «Что за ответ!»
Вот наконец приезжает
Этот таинственный дед.
— Я не мог
больше! Где вы были? Отчего… — ни на секунду не отрывая от нее глаз, я говорил как в
бреду — быстро, несвязно, — может быть, даже только думал. — Тень — за мною… Я умер — из шкафа… Потому что этот ваш… говорит ножницами: у меня душа… Неизлечимая…
— Это, — говорит, — вы с Асафом
бредили. Вы, говорит, известно, погубители наши. Над вами, мол, и доселева
большего нет; так если вы сами об себе промыслить не хотите, мы за вас промыслим, и набольшего вам дадим, да не старца, а старицу, или, по-простому сказать, солдатскую дочь… Ладно, что ли, этак-то будет?
Собака завизжала,
больше от неожиданности и обиды, чем от боли, а мужик, шатаясь,
побрел домой, где долго и больно бил жену и на кусочки изорвал новый платок, который на прошлой неделе купил ей в подарок.
Но что описывать этот чад! Наконец, кончается этот удушливый день. Арестанты тяжело засыпают на нарах. Во сне они говорят и
бредят еще
больше, чем в другие ночи. Кой-где еще сидят за майданами. Давно ожидаемый праздник прошел. Завтра опять будни, опять на работу…
Сели за стол втроем. Принялись пить водку и закусывать пирожками.
Больше пили, чем ели. Передонов был мрачен. Уже все было для него как
бред, бессмысленно, несвязно и внезапно. Голова болела мучительно. Одно представление настойчиво повторялось — о Володине, как о враге. Оно чередовалось тяжкими приступами навязчивой мысли: надо убить Павлушку, пока не поздно. И тогда все хитрости вражьи откроются. А Володин быстро пьянел и молол что-то бессвязное, на потеху Варваре.
— Не один он думал так, и это верно было: чем дальше — тем горячее в туннеле, тем
больше хворало и падало в землю людей. И всё сильнее текли горячие ключи, осыпалась порода, а двое наших, из Лугано, сошли с ума. Ночами в казарме у нас многие
бредили, стонали и вскакивали с постелей в некоем ужасе…
В результате всего этого получилось одно, что совсем выбившийся из сна Дон-Кихот в начале Великого поста не выдержал и заболел: он сначала было закуролесил и хотел прорубить у себя в потолке окно для получения
большей порции воздуха, который был нужен его горячей голове, а потом слег и впал в беспамятство, в котором все продолжал
бредить о широком окне и каком-то законе троичности, который находил во всем, о чем только мог думать.
Защитив глаза от солнечного света, я с наслаждением
брел прямо по густой траве к речке; как городской житель, я долго затруднялся выполнением такой замысловатой операции, как умывание прямо из речки, и только тогда достиг своей цели, когда после очень неудачных попыток догадался, наконец, положить около воды
большой камень, опустился на него коленями и таким образом долго и с особенным наслаждением обливал себе голову, шею и руки холодной водой, черпая ее сложенными пригоршнями.
— Я знаю эту здешнюю могилку-с, и мы оба по краям этой могилы стоим, только на моем краю
больше, чем на вашем, больше-с… — шептал он как в
бреду, все продолжая себя бить в сердце, — больше-с, больше-с — больше-с…
Тогда она рассказала подробно, обнаружив
большую, мелочную, чисто женскую наблюдательность, обо всем, что касалось Рыбникова; о том, как его называли генералом Куроки, об его японском лице, об его странной нежности и страстности, об его
бреде и, наконец, о том, как он сказал слово «банзай».
И долго, долго, до раннего света, слышались в
большой комнате, вместе с треском рассыхающегося паркета, старческие вздохи, невнятный
бред, глухое покашливание и торопливый шепот…
— Не дошел до него, — отвечал тот. — Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я, что тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах.
Побрел я туда. С немалым трудом и с
большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Васса вытянулась еще
больше и еще как будто стала костлявее и угловатее… Но еще худее и бледнее Вассы стала Соня Кузьменко. Эта — настоящая монашка. Желтая, изнуренная, она
бредит обителью, постится по средам и пятницам, не говоря уже о постах, до полуночи простаивает на молитве. Еще
больше девочек изменилась Павла Артемьевна, оставившая их для новых среднеотделенок.
Варвара Васильевна лежала в отдельной палате. На окне горел ночник, заставленный зеленою ширмочкою, в комнате стоял зеленоватый полумрак. Варвара Васильевна, бледная, с сдвинутыми бровями, лежала на спине и в
бреду что-то тихо говорила. Лицо было покрыто странными прыщами, они казались в темноте
большими и черными. У изголовья сидела Темпераментова, истомленная двумя бессонными ночами. Доктор шепотом сказал...
Начинался
бред… Потом она уснула… чтобы никогда
больше не просыпаться. Она умерла тихо, так тихо, что никто не заметил ее кончины…
Побрел Василий Сафроныч к своему загороженному дому, перелез
большою дорогою через забор, спосылал тою же дорогою, кого знал, закупить для подьячего угощение, — сидит и ждет его в смятенном унынии, от которого никак не может отделаться, несмотря на куражные речи приказного.
Мерик.
Бредит. На партрет загляделся. (Смеется.) Комиссия! Образованные господа всякие машины и лекарства повыдумывали, а нет еще того умного человека, чтоб нашел лекарство от женского пола… Ищут, как бы все болезни лечить, а того и вдомек не берут, что от бабья народа пропадает
больше, чем от болезней… Лукавы, сребролюбы, немилостивы, никакого ума… Свекровь изводит невестку, невестка норовит как бы облукавить мужа… И конца нет…
Эта отдаленная цель показалась бы для других абсурдом,
бредом больного воображения, до того достижение ее было несбыточно для юного дворянчика-солдата, без связей и покровительства, без
большого состояния, безвестного, неказистого, хилого. Но Суворов чувствовал в себе достаточно сил для того, чтобы добиваться этой, якобы несбыточной, мечты, определил к тому средства, обдумывал программу.
Великолепно были нарисованы работницы в красных, зеленых, белых косынках; одни неслись на аэроплане, мотоциклетке или автомобиле; другие ехали верхом, бежали пешие,
брели с палочкой; третьи, наконец, ехали верхом на черепахе, на раке или сидели, как в лодке, в
большой черной галоше.
В недоумении Пизонский все еще думает, что это продолжается
бред. Он закрыл на минуту глаза; но когда снова открыл их, видит перед собою, уже перед самим собою видит высокую
большую фигуру, с головы до ног обвитую черною тканью. Она стоит, будто приросшая к земле, и с нее тихо бежали на землю мелкие капли воды.