Неточные совпадения
Почтмейстер. Нет,
о петербургском ничего нет, а
о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж,
что вы
не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет,
говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с
большим, с
большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
"Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, —
говорит летописец, — глуповцы, с устатку, ни
о чем больше не мыслили, кроме как
о выпрямлении согбенных работой телес своих".
—
О, да! — сказала Анна, сияя улыбкой счастья и
не понимая ни одного слова из того,
что говорила ей Бетси. Она перешла к
большому столу и приняла участие в общем разговоре.
Левин покраснел гораздо
больше ее, когда она сказала ему,
что встретила Вронского у княгини Марьи Борисовны. Ей очень трудно было сказать это ему, но еще труднее было продолжать
говорить о подробностях встречи, так как он
не спрашивал ее, а только нахмурившись смотрел на нее.
— Я тебе
говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе
больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив
о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала,
что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить
не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
Узнав
о близких отношениях Алексея Александровича к графине Лидии Ивановне, Анна на третий день решилась написать ей стоившее ей
большого труда письмо, в котором она умышленно
говорила,
что разрешение видеть сына должно зависеть от великодушия мужа. Она знала,
что, если письмо покажут мужу, он, продолжая свою роль великодушия,
не откажет ей.
— Я спрашивала доктора: он сказал,
что он
не может жить
больше трех дней. Но разве они могут знать? Я всё-таки очень рада,
что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Всё может быть, — прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она
говорила о религии.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю,
что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним,
что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение
не души его…
Спрятавши деньги, Плюшкин сел в кресла и уже, казалось,
больше не мог найти материи,
о чем говорить.
Но мы стали
говорить довольно громко, позабыв,
что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если
о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но
что до автора, то он ни в каком случае
не должен ссориться с своим героем: еще
не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две
большие части впереди — это
не безделица.
Как они делают, бог их ведает: кажется, и
не очень мудреные вещи
говорят, а девица то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает
что расскажет: или поведет речь
о том,
что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман
не без остроумия, но от него ужасно пахнет книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно
больше смеется,
чем та, которая его слушает.
Ее сестра звалась Татьяна…
Впервые именем таким
Страницы нежные романа
Мы своевольно освятим.
И
что ж? оно приятно, звучно;
Но с ним, я знаю, неразлучно
Воспоминанье старины
Иль девичьей! Мы все должны
Признаться: вкусу очень мало
У нас и в наших именах
(
Не говорим уж
о стихах);
Нам просвещенье
не пристало,
И нам досталось от него
Жеманство, —
больше ничего.
—
Что? Бумажка? Так, так…
не беспокойтесь, так точно-с, — проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это, взял бумагу и просмотрел ее. — Да, точно так-с.
Больше ничего и
не надо, — подтвердил он тою же скороговоркой и положил бумагу на стол. Потом, через минуту, уже
говоря о другом, взял ее опять со стола и переложил к себе на бюро.
— Да и кроме того, — перебил Базаров, —
что за охота
говорить и думать
о будущем, которое
большею частью
не от нас зависит? Выйдет случай что-нибудь сделать — прекрасно, а
не выйдет, — по крайней мере, тем будешь доволен,
что заранее напрасно
не болтал.
—
Больше ни
о чем я
не могу и
не буду
говорить, — решительно заявил он.
— Без фантазии — нельзя,
не проживешь.
Не устроишь жизнь.
О неустройстве жизни
говорили тысячи лет,
говорят все
больше, но — ничего твердо установленного нет, кроме того,
что жизнь — бессмысленна. Бессмысленна, брат. Это всякий умный человек знает. Может быть, это люди исключительно, уродливо умные, вот как — ты…
Маргарита
говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни
о чем не спрашивая. Клим тоже
не находил,
о чем можно
говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая
о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и
не находил в себе решимости на
большее. Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он
не так жадно и много, как прежде,
говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил
большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось,
что говорит он
не о том,
что думает.
— А еще вреднее плотских удовольствий — забавы распутного ума, — громко
говорил Диомидов, наклонясь вперед, точно готовясь броситься в густоту людей. — И вот студенты и разные недоучки, медные головы, честолюбцы и озорники, которым
не жалко вас, напояют голодные души ваши, которым и горькое — сладко, скудоумными выдумками
о каком-то социализме, внушают,
что была бы плоть сыта, а ее сытостью и душа насытится… Нет! Врут! — с
большой силой и торжественно подняв руку, вскричал Диомидов.
«Жажда развлечений, привыкли к событиям», — определил Самгин.
Говорили негромко и ничего
не оставляя в памяти Самгина;
говорили больше о том,
что дорожает мясо, масло и прекратился подвоз дров. Казалось,
что весь город выжидающе притих. Людей обдувал
не сильный, но неприятно сыроватый ветер, в небе являлись голубые пятна, напоминая глаза, полуприкрытые мохнатыми ресницами. В общем было как-то слепо и скучно.
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает?
О, боже! Впрочем, я так и думала,
что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден,
что этот вопрос раздувается искусственно. Есть люди, которым кажется,
что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм.
Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет,
больше! — Иван Акимович
не писал мне…
«Короче, потому
что быстро хожу», — сообразил он. Думалось
о том,
что в городе живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них,
говорят,
не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось
о том,
что Клим Самгин, человек, которому ничего
не нужно, который никому
не сделал зла, быстро идет по улице и знает,
что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
Особенно ценным в Нехаевой было то,
что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них,
о которых почтительно
говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным,
что она чувствовала. Это таинственное
не очень волновало Самгина, но ему было приятно,
что девушка, упрощая
больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
— Брось сковороду, пошла к барину! — сказал он Анисье, указав ей
большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему,
что никто
о свадьбе ничего
не говорил: вот побожиться
не грех и даже образ со стены снять, и
что она в первый раз об этом слышит;
говорили, напротив, совсем другое,
что барон, слышь, сватался за барышню…
Говорить уж было
больше не о чем.
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка
не бранит ее, Марфеньку:
не сказала даже ни слова за то,
что, вместо недели, она пробыла в гостях две?
Не любит
больше? Отчего Верочка
не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные,
не говорят друг с другом,
не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда?
О чем молчат бабушка и Вера?
Что сделалось со всем домом?
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите,
что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все,
что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы
больше о любви,
о страстях,
о стонах и воплях
не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Вот и
говорить нам
больше не о чем! — сказал Марк. — Зачем вы пришли?
Он смущался, уходил и сам
не знал,
что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет,
не говоря о тех знаках нежности, которые
не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а
большая часть посмеялись над собой и друг над другом.
— И это оставим? Нет,
не оставлю! — с вспыхнувшей злостью сказал он, вырвав у ней руку, — ты как кошка с мышью играешь со мной! Я
больше не позволю, довольно! Ты можешь откладывать свои секреты до удобного времени, даже вовсе
о них
не говорить: ты вправе, а
о себе я требую немедленного ответа. Зачем я тебе? Какую ты роль дала мне и зачем, за
что!
— Видите свою ошибку, Вера: «с понятиями
о любви»,
говорите вы, а дело в том,
что любовь
не понятие, а влечение, потребность, оттого она
большею частию и слепа. Но я привязан к вам
не слепо. Ваша красота, и довольно редкая — в этом Райский прав — да ум, да свобода понятий — и держат меня в плену долее, нежели со всякой другой!
В то время в выздоравливавшем князе действительно,
говорят, обнаружилась склонность тратить и чуть
не бросать свои деньги на ветер: за границей он стал покупать совершенно ненужные, но ценные вещи, картины, вазы; дарить и жертвовать на Бог знает
что большими кушами, даже на разные тамошние учреждения; у одного русского светского мота чуть
не купил за огромную сумму, заглазно, разоренное и обремененное тяжбами имение; наконец, действительно будто бы начал мечтать
о браке.
— «И мое положение представьте себе, — отвечал Посьет, — адмирал мне
не говорит ни слова
больше о своих намерениях, и я
не знаю,
что сказать вам».
— Вы простите меня за то,
что я слишком много
говорю о самом себе, —
говорил Привалов останавливаясь. — Никому и ничего я
не говорил до сих пор и
не скажу
больше… Мне случалось встречать много очень маленьких людей, которые вечно ко всем пристают со своим «я», — это очень скучная и глупая история. Но вы выслушайте меня до конца; мне слишком тяжело,
больше чем тяжело.
—
Что не я убил, это вы знаете сами доподлинно. И думал я,
что умному человеку и
говорить о сем
больше нечего.
Во-вторых,
о больших я и потому еще
говорить не буду,
что, кроме того,
что они отвратительны и любви
не заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло и стали «яко бози».
— Нет,
не удивляйся, — горячо перебил Митя. —
Что же мне
о смердящем этом псе
говорить,
что ли? Об убийце? Довольно мы с тобой об этом переговорили.
Не хочу
больше о смердящем, сыне Смердящей! Его Бог убьет, вот увидишь, молчи!
Мои спутники рассмеялись, а он обиделся. Он понял,
что мы смеемся над его оплошностью, и стал
говорить о том,
что «грязную воду» он очень берег. Одни слова,
говорил он, выходят из уст человека и распространяются вблизи по воздуху. Другие закупорены в бутылку. Они садятся на бумагу и уходят далеко. Первые пропадают скоро, вторые могут жить сто годов и
больше. Эту чудесную «грязную воду» он, Дерсу,
не должен был носить вовсе, потому
что не знал, как с нею надо обращаться.
3 часа мы шли без отдыха, пока в стороне
не послышался шум воды. Вероятно, это была та самая река Чау-сун,
о которой
говорил китаец-охотник. Солнце достигло своей кульминационной точки на небе и палило вовсю. Лошади шли, тяжело дыша и понурив головы. В воздухе стояла такая жара,
что далее в тени могучих кедровников нельзя было найти прохлады.
Не слышно было ни зверей, ни птиц; только одни насекомые носились в воздухе, и
чем сильнее припекало солнце, тем
больше они проявляли жизни.
Катерина Васильевна любила отца, привыкла уважать его мнение: он никогда
не стеснял ее; она знала,
что он
говорит единственно по любви к ней; а главное, у ней был такой характер
больше думать
о желании тех, кто любит ее,
чем о своих прихотях, она была из тех, которые любят
говорить своим близким: «как вы думаете, так я и сделаю».
— Мне хочется сделать это; может быть, я и сделаю, когда-нибудь. Но прежде я должен узнать
о ней
больше. — Бьмонт остановился на минуту. — Я думал, лучше ли просить вас, или
не просить, кажется, лучше попросить; когда вам случится упоминать мою фамилию в разговорах с ними,
не говорите,
что я расспрашивал вас
о ней или хочу когда-нибудь познакомиться с ними.
— Настасья Борисовна, я имела такие разговоры, какой вы хотите начать. И той, которая
говорит, и той, которая слушает, — обеим тяжело. Я вас буду уважать
не меньше, скорее
больше прежнего, когда знаю теперь,
что вы иного перенесли, но я понимаю все, и
не слышав.
Не будем
говорить об этом: передо мною
не нужно объясняться. У меня самой много лет прошло тоже в
больших огорчениях; я стараюсь
не думать
о них и
не люблю
говорить о них, — это тяжело.
— Да, Саша, это так. Мы слабы потому,
что считаем себя слабыми. Но мне кажется,
что есть еще другая причина. Я хочу
говорить о себе и
о тебе. Скажи, мой милый: я очень много переменилась тогда в две недели, которые ты меня
не видел? Ты тогда был слишком взволнован. Тебе могло показаться
больше, нежели было, или, в самом деле, перемена была сильна, — как ты теперь вспоминаешь?
— Друг мой, ты
говоришь совершенную правду
о том,
что честно и бесчестно. Но только я
не знаю, к
чему ты
говоришь ее, и
не понимаю, какое отношение может она иметь ко мне. Я ровно ничего тебе
не говорил ни
о каком намерении рисковать спокойствием жизни, чьей бы то ни было, ни
о чем подобном. Ты фантазируешь, и
больше ничего. Я прошу тебя, своего приятеля,
не забывать меня, потому
что мне, как твоему приятелю, приятно проводить время с тобою, — только. Исполнишь ты мою приятельскую просьбу?
Говорили больше всего
о Феде, потому
что это предмет
не щекотливый.
— Вы все
говорите о недостаточности средств у нас, девушек, делать основательный выбор. Вообще это совершенная правда. Но бывают исключительные случаи, когда для основательности выбора и
не нужно такой опытности. Если девушка
не так молода, она уж может знать свой характер. Например, я свой характер знаю, и видно,
что он уже
не изменится. Мне 22 года. Я знаю,
что нужно для моего счастия: жить спокойно, чтобы мне
не мешали жить тихо,
больше ничего.
Он может сам обманываться от невнимательности, может
не обращать внимания н факт: так и Лопухов ошибся, когда Кирсанов отошел в первый раз; тогда,
говоря чистую правду, ему
не было выгоды, стало быть, и охоты усердно доискиваться причины, по которой удалился Кирсанов; ему важно было только рассмотреть,
не он ли виноват в разрыве дружбы, ясно было — нет, так
не о чем больше и думать; ведь он
не дядька Кирсанову,
не педагог, обязанный направлять на путь истинный стопы человека, который сам понимает вещи
не хуже его.
Но внимание всех уже оставило их, оно обращено на осетрину; ее объясняет сам Щепкин, изучивший мясо современных рыб
больше,
чем Агассис — кости допотопных. Боткин взглянул на осетра, прищурил глаза и тихо покачал головой,
не из боку в бок, а склоняясь; один Кетчер, равнодушный по принципу к величиям мира сего, закурил трубку и
говорит о другом.
Одним утром явился к моему отцу небольшой человек в золотых очках, с
большим носом, с полупотерянными волосами, с пальцами, обожженными химическими реагенциями. Отец мой встретил его холодно, колко; племянник отвечал той же монетой и
не хуже чеканенной; померявшись, они стали
говорить о посторонних предметах с наружным равнодушием и расстались учтиво, но с затаенной злобой друг против друга. Отец мой увидел,
что боец ему
не уступит.
Тут я еще
больше наслушался
о войне,
чем от Веры Артамоновны. Я очень любил рассказы графа Милорадовича, он
говорил с чрезвычайною живостью, с резкой мимикой, с громким смехом, и я
не раз засыпал под них на диване за его спиной.