Неточные совпадения
— Хорошо, — сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных
в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению
моей просьбы», прочла она. Она
пробежала дальше, назад, прочла всё и еще раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка
пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление.
В голове
моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
Как быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра
пробежала из
моей руки
в ее руку; все почти страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первое прикосновение решает дело.
Пробегаю в памяти все
мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?..
— Я знала, что вы здесь, — сказала она. Я сел возле нее и взял ее за руку. Давно забытый трепет
пробежал по
моим жилам при звуке этого милого голоса; она посмотрела мне
в глаза своими глубокими и спокойными глазами:
в них выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек.
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое
пробежало слегка
в это мгновение по
моему сердцу; это чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший
в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
В эту минуту я встретил ее глаза:
в них
бегали слезы; рука ее, опираясь на
мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание — чувство, которому покоряются так легко все женщины, — впустило свои когти
в ее неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала, — а это великий признак!
Велев седлать лошадей, я оделся и
сбежал к купальне. Погружаясь
в холодный кипяток нарзана, я чувствовал, как телесные и душевные силы
мои возвращались. Я вышел из ванны свеж и бодр, как будто собирался на бал. После этого говорите, что душа не зависит от тела!..
Я вздрогнул от ужаса, когда убедился, что это была она; но отчего закрытые глаза так впали? отчего эта страшная бледность и на одной щеке черноватое пятно под прозрачной кожей? отчего выражение всего лица так строго и холодно? отчего губы так бледны и склад их так прекрасен, так величествен и выражает такое неземное спокойствие, что холодная дрожь
пробегает по
моей спине и волосам, когда я вглядываюсь
в него?..
В это время я нечаянно уронил свой мокрый платок и хотел поднять его; но только что я нагнулся, меня поразил страшный пронзительный крик, исполненный такого ужаса, что, проживи я сто лет, я никогда его не забуду, и, когда вспомню, всегда
пробежит холодная дрожь по
моему телу.
Логика старого злодея мне показалась довольно убедительною. Мороз
пробежал по всему
моему телу при мысли,
в чьих руках я находился. Пугачев заметил
мое смущение. «Ась, ваше благородие? — сказал он мне подмигивая. — Фельдмаршал
мой, кажется, говорит дело. Как ты думаешь?»
Нет,
в Петербурге институт
Пе-да-го-гический, так, кажется, зовут:
Там упражняются
в расколах и
в безверьи
Профессоры!! — у них учился наш родня
И вышел! хоть сейчас
в аптеку,
в подмастерьи.
От женщин
бегает, и даже от меня!
Чинов не хочет знать! Он химик, он ботаник,
Князь Федор,
мой племянник.
Но так как она не уходила и все стояла, то я, схватив шубу и шапку, вышел сам, оставив ее среди комнаты.
В комнате же
моей не было никаких писем и бумаг, да я и прежде никогда почти не запирал комнату, уходя. Но я не успел еще дойти до выходной двери, как с лестницы
сбежал за мною, без шляпы и
в вицмундире, хозяин
мой, Петр Ипполитович.
Она скрылась, с негодованием хлопнув дверью.
В бешенстве от наглого, бесстыдного цинизма самых последних ее слов, — цинизма, на который способна лишь женщина, я выбежал глубоко оскорбленный. Но не буду описывать смутных ощущений
моих, как уже и дал слово; буду продолжать лишь фактами, которые теперь все разрешат. Разумеется, я
пробежал мимоходом опять к нему и опять от няньки услышал, что он не бывал вовсе.
Путь, как известно из прежнего, тут не длинный. Я извозчика не взял, а
пробежал всю дорогу не останавливаясь.
В уме
моем было смутно и даже тоже почти что-то восторженное. Я понимал, что совершилось нечто радикальное. Опьянение же совершенно исчезло во мне, до последней капли, а вместе с ним и все неблагородные мысли, когда я позвонил к Татьяне Павловне.
Но
в своей горячей речи уважаемый
мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес
мое первое слово),
мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые двадцать три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его ребенком
в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти двадцать три года, как он
бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и
в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
Хотя для настоящего охотника дикая утка не представляет ничего особенно пленительного, но, за неименьем пока другой дичи (дело было
в начале сентября: вальдшнепы еще не прилетали, а
бегать по полям за куропатками мне надоело), я послушался
моего охотника и отправился
в Льгов.
Мое движение испугало зверька и заставило быстро скрыться
в норку. По тому, как он прятался, видно было, что опасность приучила его быть всегда настороже и не доверяться предательской тишине леса. Затем я увидел бурундука. Эта пестренькая земляная белка, бойкая и игривая, проворно
бегала по колоднику, влезала на деревья, спускалась вниз и снова пряталась
в траве. Окраска бурундука пестрая, желтая; по спине и по бокам туловища тянется 5 черных полос.
— А ведь я до двух часов не спала от радости,
мой друг. А когда я уснула, какой сон видела! Будто я освобождаюсь ив душного подвала, будто я была
в параличе и выздоровела, и выбежала
в поле, и со мной выбежало много подруг, тоже, как я, вырвавшихся из подвалов, выздоровевших от паралича, и нам было так весело, так весело
бегать по просторному полю! Не сбылся сон! А я думала, что уж не ворочусь домой.
Все неповрежденные с отвращением услышали эту фразу. По счастию, остроумный статистик Андросов выручил кровожадного певца; он вскочил с своего стула, схватил десертный ножик и сказал: «Господа, извините меня, я вас оставлю на минуту; мне пришло
в голову, что хозяин
моего дома, старик настройщик Диц — немец, я
сбегаю его прирезать и сейчас возвращусь».
За этими спартанскими трапезами мы вспоминали, улыбаясь, длинную процессию священнодействия обеденного стола у княгини и у
моего отца, где полдюжина официантов
бегала из угла
в угол с чашками и блюдами, прикрывая торжественной mise en scène, [постановкой (фр.).]
в сущности, очень незатейливый обед.
«L'autre jour done je repassais dans ma mémoire toute ma vie. Un bonheur, qui ne m'a jamais trahi, c'est ton amitié. De toutes mes passions une seuLe, qui est restée intacte, c'est mon amitié pour toi, car mon amitié est une passion». [На днях я
пробежал в памяти всю свою жизнь. Счастье, которое меня никогда не обманывало, — это твоя дружба. Из всех
моих страстей единственная, которая осталась неизменной, это
моя дружба к тебе, ибо
моя дружба — страсть (фр.).]
— Ах, милый! ах, родной! да какой же ты большой! — восклицала она, обнимая меня своими коротенькими руками, — да, никак, ты уж
в ученье, что на тебе мундирчик надет! А вот и Сашенька
моя. Ишь ведь старушкой оделась, а все оттого, что уж очень навстречу спешила… Поцелуйтесь, родные! племянница ведь она твоя! Поиграйте вместе,
побегайте ужо, дядюшка с племянницей.
— Было уже со мной это — неужто не помнишь? Строго-настрого запретила я
в ту пору, чтоб и не пахло
в доме вином. Только пришло
мое время, я кричу: вина! — а мне не дают. Так я из окна ночью выпрыгнула, убежала к Троице, да целый день там
в одной рубашке и чуделесила, покуда меня не связали да домой не привезли. Нет, видно, мне с тем и умереть. Того гляди,
сбегу опять ночью да где-нибудь либо
в реке утоплюсь, либо
в канаве закоченею.
— Сбегай-ка на двор, там
в санях под седушкой вобла лежит. Принеси. Знаешь,
моя лошадь гнедая, с лысинкой.
Моя маленькая драма продолжалась: я учился (неважно), переходил из класса
в класс,
бегал на коньках, пристрастился к гимнастике, ходил к товарищам, вздрагивал с замиранием сердца, когда
в знойной тишине городка раздавалось болтливое шарканье знакомых бубенцов, и все это время чувствовал, что девочка
в серой шубке уходит все дальше…
В больших, навыкате, глазах (и кто только мог находить их красивыми!) начинала
бегать какая-то зеленоватая искорка. Все
мое внимание отливало к пяти уколам на верхушке головы, и я отвечал тихо...
В другой раз Лотоцкий принялся объяснять склонение прилагательных, и тотчас же по классу
пробежала чуть заметно какая-то искра.
Мой сосед толкнул меня локтем. «Сейчас будет «попугай», — прошептал он чуть слышно. Блестящие глаза Лотоцкого сверкнули по всему классу, но на скамьях опять ни звука, ни движения.
Едва, как отрезанный, затих последний слог последнего падежа, —
в классе, точно по волшебству, новая перемена. На кафедре опять сидит учитель, вытянутый, строгий, чуткий, и его блестящие глаза, как молнии,
пробегают вдоль скамей. Ученики окаменели. И только я, застигнутый врасплох, смотрю на все с разинутым ртом… Крыштанович толкнул меня локтем, но было уже поздно: Лотоцкий с резкой отчетливостью назвал
мою фамилию и жестом двух пальцев указал на угол.
— Если бы лошадь… Боже
мой, дайте мне лошадь! — орал Штофф,
в бессильной ярости
бегая по палубе. — Ведь у меня все там осталось.
Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую же интересную, как все ее истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного
в Сибирь за жестокость с подчиненными ему; там, где-то
в Сибири, и родился
мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал
бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его.
Мало этого: по нескольку раз
в день
бегали они
в сарай к
моим охотничьим дрожкам,
в конюшню к лошадям и кучеру, всех обнюхивая с печальным визгом и
в то же время вертя хвостом
в знак ласки.
Я имел двух таких собак, которые, пробыв со мной на охоте от зари до зари,
пробежав около сотни верст и воротясь домой усталые, голодные, едва стоящие на ногах, никогда не ложились отдыхать, не ели и не спали без меня; даже заснув
в моем присутствии, они сейчас просыпались, если я выходил
в другую комнату, как бы я ни старался сделать это тихо.
Он другом был нашего детства,
В Юрзуфе он жил у отца
моего,
В ту пору проказ и кокетства
Смеялись, болтали мы,
бегали с ним,
Бросали друг
в друга цветами.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили
в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли
бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз
в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя,
в твердости воли и каждый вечер вносил
в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски,
в которых он называл его mon fils [
Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
На днях у меня был Оболенский, он сын того, что был
в Лицее инспектором. Вышел
в 841-м году. Служит при Гасфорте, приезжал
в Ялуторовск по какому-то поручению и, услышав
мою фамилию, зашел навестить меня. С ним я потолковал о старине. Он нашел, что я еще мало стар; забросал я его вопросами местными, напомнил ему, что он жил с отцом во флигеле
в соседстве с Ротастом. Тогда этот Оболенский несознательно
бегал — ему теперь только 32 года. — Только странный какой-то человек, должно быть вроде своего отца.
— Мундир! мундир! давай, давай, Женюшка, уж некогда чиститься. Ах, Лизанька, извините, друг
мой, что я
в таком виде.
Бегаю по дому, а вы вон куда зашли… поди тут. Эх, Женни, да давай, матушка, что ли!
Отец приказал сделать мне голубятню или огромную клетку, приставленную к задней стене конюшни, и обтянуть ее старой сетью; клетка находилась близехонько от переднего крыльца, и я беспрестанно к ней
бегал, чтоб посмотреть — довольно ли корму у
моих голубей и есть ли вода
в корытце, чтобы взглянуть на них и послушать их воркованье.
Я стал
в тупик; мне приходило даже
в голову: уж
в самом деле не солгал ли я на няньку Агафью; но Евсеич, который
в глаза уличал ее, что она все
бегала по избам, успокоил
мою робкую ребячью совесть.
Сад наш сделался мне противен, и я не заглядывал
в него даже тогда, когда милая
моя сестрица весело гуляла
в нем; напрасно звала она меня
побегать, поиграть или полюбоваться цветами, которыми по-прежнему были полны наши цветники.
Я заглядывал также
в романы, которые особенно любила читать Александра Ивановна; они воспламеняли
мое участие и любопытство, но мать не позволяла мне читать их, и я
пробегал некоторые страницы только украдкой, потихоньку,
в чем, однако, признавался матери и за что она очень снисходительно меня журила.
Боясь, чтоб кто-нибудь не отнял
моего сокровища, я
пробежал прямо через сени
в детскую, лег
в свою кроватку, закрылся пологом, развернул первую часть — и позабыл все меня окружающее.
На этот раз ласки
моего любимца Сурки были приняты мною благосклонно, и я, кажется,
бегал, прыгал и валялся по земле больше, чем он; когда же мы пошли
в сад, то я сейчас спросил: «Отчего вчера нас не пустили сюда?» — Живая Параша, не подумав, отвечала: «Оттого, что вчера матушка очень стонали, и мы
в саду услыхали бы их голос».
Вероятно, я простудился, потому что
бегал несколько раз смотреть
моих голубей и ястребов, пущенных
в зиму.
Точно кипятком обливалось
мое сердце, и
в то же время мороз
пробегал по всему телу.
Да, чем дальше подвигаюсь я
в описании этой поры
моей жизни, тем тяжелее и труднее становится оно для меня. Редко, редко между воспоминаниями за это время нахожу я минуты истинного теплого чувства, так ярко и постоянно освещавшего начало
моей жизни. Мне невольно хочется
пробежать скорее пустыню отрочества и достигнуть той счастливой поры, когда снова истинно нежное, благородное чувство дружбы ярким светом озарило конец этого возраста и положило начало новой, исполненной прелести и поэзии, поре юности.
Не могу выразить чувства холодного ужаса, охватившего
мою душу
в эту минуту. Дрожь
пробегала по
моим волосам, а глаза с бессмыслием страха были устремлены на нищего…
— И не пожалела ты его, Нелли! — вскричал я, когда мы остались одни, — и не стыдно, не стыдно тебе! Нет, ты не добрая, ты и вправду злая! — и как был без шляпы, так и побежал я вслед за стариком. Мне хотелось проводить его до ворот и хоть два слова сказать ему
в утешение.
Сбегая с лестницы, я как будто еще видел перед собой лицо Нелли, страшно побледневшее от
моих упреков.
Но я не докончил. Она вскрикнула
в испуге, как будто оттого, что я знаю, где она живет, оттолкнула меня своей худенькой, костлявой рукой и бросилась вниз по лестнице. Я за ней; ее шаги еще слышались мне внизу. Вдруг они прекратились… Когда я выскочил на улицу, ее уже не было.
Пробежав вплоть до Вознесенского проспекта, я увидел, что все
мои поиски тщетны: она исчезла. «Вероятно, где-нибудь спряталась от меня, — подумал я, — когда еще сходила с лестницы».
— Мамаша, где мамаша? — проговорила она, как
в беспамятстве, — где, где
моя мамаша? — вскрикнула она еще раз, протягивая свои дрожащие руки к нам, и вдруг страшный, ужасный крик вырвался из ее груди; судороги
пробежали по лицу ее, и она
в страшном припадке упала на пол…