Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих и печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался и в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы.
— Хе-хе! Остроумны, остроумны-с. Все-то замечаете! Настоящий игривый ум-с! И самую-то комическую струну и зацепите… хе-хе! Это ведь у Гоголя, из писателей, говорят, эта черта была в высшей-то степени?
Писатель, счастлив ты, коль дар прямой имеешь: Но если помолчать во время не умеешь И ближнего ушей ты не жалеешь: То ведай, что твои и проза и стихи Тошнее будут всем Демьяновой ухи.
Эти восклицания относились к авторам — звание, которое в глазах его не пользовалось никаким уважением; он даже усвоил себе и то полупрезрение к писателям, которое питали к ним люди старого времени. Он, как и многие тогда, почитал сочинителя не иначе как весельчаком, гулякой, пьяницей и потешником, вроде плясуна.
Если бы язык французский не был толико употребителен в Европе, не был бы всеобщим, то Франция, стеня под бичом ценсуры, не достигла бы до того величия в мыслях, какое явили многие ее писатели.
А Степан Аркадьич был не только человек честный (без ударения), но он был че́стный человек (с ударением), с тем особенным значением, которое в Москве имеет это слово, когда говорят: че́стный деятель, че́стный писатель, че́стный журнал, че́стное учреждение, че́стное направление, и которое означает не только то, что человек или учреждение не бесчестны, но и то, что они способны при случае подпустить шпильку правительству.
Я сама имением управляю, и, представьте, у меня староста Ерофей — удивительный тип, точно Патфайндер [Патфайндер (следопыт) — герой романов «Кожаный чулок», «Следопыт», «Прерия», «Последний из могикан» американского писателя Джеймса Фенимора Купера (1789–1851).]
— Чтобы вам было проще со мной, я скажу о себе: подкидыш, воспитывалась в сиротском приюте, потом сдали в монастырскую школу, там выучилась золотошвейному делу, потом была натурщицей, потом [В раннем варианте чернового автографа после: потом — зачеркнуто: три года жила с одним живописцем, натурщицей была, потом меня отбил у него один писатель, но я через год ушла от него, служила.] продавщицей в кондитерской, там познакомился со мной Иван.
Имена писателей у нас неизвестны, между тем сочинения их — подвиги в своем роде; подвиги потому, что у них не было предшественников, никто не облегчал их трудов ранними труженическими изысканиями.
Великий писатель предшествовавшей эпохи, в финале величайшего из произведений своих, олицетворяя всю Россию в виде скачущей к неведомой цели удалой русской тройки, восклицает: «Ах, тройка, птица тройка, кто тебя выдумал!» — и в гордом восторге прибавляет, что пред скачущею сломя голову тройкой почтительно сторонятся все народы.
Очень характерно, что не только в русской народной религиозности и у представителей старого русского благочестия, но и у атеистической интеллигенции, и у многих русских писателей чувствуется все тот же трансцендентный дуализм, все то же признание ценности лишь сверхчеловеческого совершенства и недостаточная оценка совершенства человеческого.
— Да, вот это вы, нынешняя молодежь. Вы, кроме тела, ничего не видите. В наше время было не так. Чем сильнее я был влюблен, тем бестелеснее становилась для меня она. Вы теперь видите ноги, щиколки и еще что-то, вы раздеваете женщин, в которых влюблены, для меня же, как говорил Alphonse Karr, [Альфонс Карр (франц.).] — хороший был писатель, — на предмете моей любви были всегда бронзовые одежды. Мы не то что раздевали, а старались прикрыть наготу, как добрый сын Ноя. Ну, да вы не поймете…
Я говорю, что мой рассказ очень слаб по исполнению сравнительно с произведениями людей, действительно одаренных талантом; с прославленными же сочинениями твоих знаменитых писателей ты смело ставь наряду мой рассказ по достоинству исполнения, ставь даже выше их — не ошибешься!
Мысль эту Франк подкрепляет и разъясняет многочисленными ссылками на языческих и христианских писателей (Сенека, Платон, Аристотель, Цицерон и др., Дионисий Ареопагит, Таулер, Иоанн Дамаскин, Бернард и др.).
Какая верность своим началам, какая неустрашимая последовательность, ловкость в плавании между ценсурными отмелями, и какая смелость в нападках на литературную аристократию, на писателей первых трех классов, на статс-секретарей литературы, готовых всегда взять противника не мытьем — так катаньем, не антикритикой — так доносом.
Рассказывая мне о своем коротком знакомстве со многими известными писателями в Петербурге, майор называл их просто Миша, Ваня и, приглашая меня к себе завтракать и обедать, невзначай раза два сказал мне ты.
Так как этим только троим до сих пор из всех русских писателей удалось сказать каждому нечто действительно свое, свое собственное, ни у кого не заимствованное, то тем самым эти трое и стали тотчас национальными.
— Что писать-то, милый сын? Какой я писатель? Вот смерть приходила… да. Собрался было совсем помирать, да, видно, еще отсрочка вышла. Ох, грехи наши тяжкие!
Дуня рассказала про хлыстовскую веру, не упоминая, конечно, ни про Сен-Мартена, ни про Гион, ни про других мистических писателей. Она знала, что все это для Аграфены Петровны будет темна вода во облацех небесных. Сказала, однако, Дуня, что Марья Ивановна сблизила ее со своей верой сперва книгами, потом разговорами.
— Я больше всего русский язык люблю. У нас сочинения задают, переложения, особливо из Карамзина. Это наш лучший русский писатель. «Звон вечевого колокола раздался, и вздрогнули сердца новгородцев» — вот он как писал! Другой бы сказал: «Раздался звон вечевого колокола, и сердца новгородцев вздрогнули», а он знал, на каких словах ударение сделать!
Может быть, по брезгливости, по малодушию, из-за боязни прослыть порнографическим писателем, наконец просто из страха, что наша кумовская критика отожествит художественную работу писателя с его личной жизнью и пойдет копаться в его грязном белье.
— Так-то оно так, Василий Борисыч, — молвила Манефа. — Но ведь сам ты не хуже моего знаешь, что насчет этого в Писании сказано: «Честен сосуд сребрян, честней того сосуд позлащенный». А премудрый приточник [Писатель притчей, царь Соломон.] что говорит? «Мужа тихо любит Господь, суету же дел его скончает…» Подумай-ка об этом…
Жили в Казани и шумно и привольно, но по части высшей „интеллигенции“ было скудно. Даже в Нижнем нашлось несколько писателей за мои гимназические годы; а в тогдашнем казанском обществе я не помню ни одного интересного мужчины с литературным именем или с репутацией особенного ума, начитанности. Профессора в тамошнем свете появлялись очень редко, и едва ли не одного только И.К.Бабста встречал я в светских домах до перехода его в Москву.
Понял истинный смысл книги Гюисманса только замечательный писатель католического духа Barbey d’Aurevilly, который писал в 1884 году: «После такой книги автору ничего не остается, кроме выбора между пистолетом и подножьем Креста».
А относительно настоящего можно лишь повторить то, что сказал когда-то средневековый арабский писатель Аерроес: «Честному человеку может доставлять наслаждение теория врачебного искусства, но его совесть никогда не позволит ему переходить к врачебной практике, как бы обширны ни были его познания».
«Полесье… глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, — думал я, сидя в вагоне, — совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком… и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!» А я в то время (рассказывать, так все рассказывать) уже успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ с двумя убийствами и одним самоубийством и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.
Да и велик ли распад? Привожу в свидетели эти записи. Они отрывочны, но ведь я же не писатель! Разве в них какие-нибудь безумные мысли? По-моему, я рассуждаю совершенно здраво.
Работа неблагодарная и без красивых форм. Да и типы эти, во всяком случае, — еще дело текущее, а потому и не могут быть художественно законченными. Возможны важные ошибки, возможны преувеличения, недосмотры. Во всяком случае, предстояло бы слишком много угадывать. Но что делать, однако ж, писателю, не желающему писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему? Угадывать и… ошибаться.
Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться.
Курсовыми офицерами в первой роте служили Добронравов и Рославлев, поручики. Первый почему-то казался Александрову похожим на Добролюбова, которого он когда-то пробовал читать (как писателя запрещенного), но от скуки не дотянул и до четверти книги. Рославлев же был увековечен в прощальной юнкерской песне, являвшейся плодом коллективного юнкерского творчества, таким четверостишием...
Он с педантическою важностью предложил было ей несколько исторических книг, путешествий, но она сказала, что это ей и в пансионе надоело. Тогда он указал ей Вальтер Скотта, Купера, несколько французских и английских писателей и писательниц, из русских двух или трех авторов, стараясь при этом, будто нечаянно, обнаружить свой литературный вкус и такт. Потом между ними уже не было подобного разговора.
Прочтите биографии поэтов, писателей, художников, изобретателей, ученых, и вы убедитесь воочию, что неизвестность и нищета, или унижение и ползанье перед сильными и богатыми был удел при жизни этих благодетелей человечества, оцененных по достоинству лишь после смерти.
Темно и отчетливо бродили эти мысли по душе Бельтова, и он с завистью смотрел на какого-нибудь германца, живущего в фортепьянах, счастливого Бетховеном и изучающего современность ex fontibus [по первоисточникам (лат.).], то есть по древним писателям.
И ещё можно было бы сказать, что нет человека вообще, а есть инженер, врач, адвокат, чиновник, профессор, писатель и т. д., т. е. в конкретного человека входят признаки профессионального призвания человека.
— Вы, кажется, писатель? — спросил дипломат, сопровождая этот вопрос каким-то невыразимо загадочным взглядом, в котором в одинаковой степени смешались и брезгливость, и смутное опасение быть угаданным, и желание подольститься, показать, что и мы, дескать, не чужды…
Карп Карпович был грамотный. С малолетства жил всегда при господах и при отце Погореловой состоял в должности земского. Кроме книг священного писания, он читал много книг и светских, какие, разумеется, попадались под руку. По большей части это были романы иностранных писателей в плохих переводах, которыми тогда была наводнена русская книжная торговля.
— Здесь почти с буквальной точностью воспроизведены слова, сказанные о стихах А. С. Пушкина писателем-разночинцем Н. В. Успенским при его встрече с И. С. Тургеневым в Париже в 1861 году.
Газетный писатель-романист и автор многих сценок и очерков А. М. Пазухин поспорил с издателем «Развлечения», что он сведет рощу. Он добыл фотографию Хомякова и через общего знакомого послал гранку, на которой была карикатура: осел, с лицом Хомякова, гуляет в роще…
— Будет шутить! — недоверчиво возразил Лихонин.Что же тебя заставляет здесь дневать и ночевать? Будь ты писатель-дело другого рода. Легко найти объяснение: ну, собираешь типы, что ли… наблюдаешь жизнь… Вроде того профессора-немца, который три года прожил с обезьянами, чтобы изучить их язык и нравы. Но ведь ты сам сказал, что писательством не балуешься?
А тогда в College de France было несколько лекторов, придававших своим курсам большой интерес, в особенности публицист-писатель Лабуле, теперь забытый, а тогда очень популярный, имя которого гремело и за границей. Мы в"Библиотеке"давно уже перевели его политико-социальную сатиру"Париж в Америке". Он разбирал тогда"Дух законов"Монтескье, и его аудитория (самая большая во всем здании) всегда была полна.
Но этот быстрый поворот в судьбе писателя-беллетриста показывал, какой толчок дало русской более восприимчивой интеллигенции то, что"Колокол"Герцена подготовлял с конца 50-х годов.
По-своему Тургенев любил родину, как художник умел изображать и русскую природу, и русских людей, но в нем не было такой русской закваски, как в его сверстниках-писателях:
В самом же авторе романа на протяжении его пятилетней выучки в Дерпте происходила сначала скрытая, а потом и явная борьба будущего писателя-беллетриста с"питомцем точной науки", явившимся сюда готовиться к ученой дороге.
Все это я лично оценил вполне только после его смерти, когда стал изучать его произведения на досуге вплоть до самых последних годов, когда в Москве и Петербурге два года назад выступил впервые с публичными лекциями о Герцене — не одном только писателе-художнике, но, главным образом, инициаторе освободительного движения в русском обществе.
Этот тип актера-писателя также уже не повторится. Тогда литература приобретала особое обаяние, и всех-то драматургов (и хороших и дурных) не насчитывалось больше двух-трех дюжин, а теперь их значится чуть не тысяча.
Сам П.И. как-то в"Союзе писателей", уже в начале XX века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение в свою защиту, где он старался показать, до какой степени была преувеличена его вина перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших общих приятелей находили, что П.И. напрасно потревожил эту старину. Не следовало — на их оценку — оправдываться.
"Немецкие Афины"давно меня интересовали. Еще в"Библиотеке для чтения"задолго до моего редакторства (кажется, я еще жил в Дерпте) я читал письма оттуда одного из первых тогдашних туристов-писателей — М.В.Авдеева, после того как он уже составил себе литературное имя своим"Тамариным". Петербургские, берлинские, парижские и лондонские собрания и музеи не сделались для меня предметом особенного культа, но все-таки мое художественное понимание и вкус в области искусства значительно развились.
Напротив, Толстой (насколько мне было это известно из разговора с его ближайшими последователями) всегда относился ко мне как к собрату-писателю с живым интересом и доказал это фактом, небывалым в летописи того"разряда"Академии, где я с 1900 года состою членом.
Разночинский быт, деревня, дворня, поля, лес, мужики, даже барские забавы, вроде, например, псовой охоты (см. рассказ мой «Псарня»), воспитали во мне лично то сочувственное отношение к родной почве, без которого не сложился бы писатель-художник.
И это ободрило меня больше всего как писателя–прямое доказательство того, что для меня и тогда уже дороже всего была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
Впервые на перекладных-Научное эльдорадо-В Петербурге-Казанцы в Петербурге-Театры-возделыватель химии-Русские в Дерпте-Немцы в Дерпте-Мой служитель Мемнонов-"Дикие"студенты-Наш вольный кружок-Еще о Дерпте-Студенческий быт-Художественные развлечения-Мои факультеты-Историко-филологический факультет-Ливонские Афины-Уваров-Дилетант высшего пошиба-Граф Соллогуб-Графиня Соллогуб-Академик Зинин-Снова Петербург-Кетчер-Запахло освобождением крестьян-Петербургские литераторы-Я писатель-Беллетристика конца 50-х
Правда, как писатель-беллетрист я почти что ничего не сделал более крупного, но как газетный сотрудник я был еще деятельнее, чем в Париже, и мои фельетоны в"Голосе"(более под псевдонимом 666) получили такой оттенок мыслительных и социальных симпатий, что им я был обязан тем желанием, которое А.И.Герцен сам выражал Вырубову, — познакомить нас в сезон 1869–1870 года в Париже, и той близостью, какая установилась тогда между нами.
Она знала, что был Вольтер, и иногда навязывала ему «Мучеников [«Мученики» (1809) — роман французского реакционного писателя-романтика Шатобриана Франсуа-Рене (1768–1848).
Не исключено, что тот пожелает профинансировать и издание книги, в которой будет рассказано о последнем расследовании известного русского писателя, стоившем, судя по всему, ему жизни.
Не исключено, что тот пожелает профинансировать и издание книги, в которой будет рассказано о последнем расследовании известного русского писателя, стоившем, судя по всему, ему жизни.
Мне повезло стать писателем уже в более позднем возрасте, и благодаря этому опыту я хорошо понимаю разницу между журналистикой и литературой.
А почему бы не посмотреть на великих писателей советского времени взглядом, не затуманенным слезой умиления?