Он знак подаст — и все хлопочут; Он пьет — все пьют и все кричат; Он засмеется — все хохочут; Нахмурит брови — все молчат; Так, он хозяин, это ясно: И Тане уж не так ужасно, И любопытная теперь Немного растворила дверь… Вдруг ветер дунул, загашая Огонь светильников ночных; Смутилась шайка домовых; Онегин, взорами сверкая, Из-за стола гремя встает; Все встали: он к дверям идет.
Когда всё мягко так? и нежно, и незрело? На что же так давно? вот доброе вам дело: Звонками только что гремя И день и ночь по снеговой пустыне, Спешу к вам, голову сломя. И как вас нахожу? в каком-то строгом чине! Вот полчаса холодности терплю! Лицо святейшей богомолки!.. — И всё-таки я вас без памяти люблю...
— А потому терпели мы, Что мы — богатыри. В том богатырство русское. Ты думаешь, Матренушка, Мужик — не богатырь? И жизнь его не ратная, И смерть ему не писана В бою — а богатырь! Цепями руки кручены, Железом ноги кованы, Спина… леса дремучие Прошли по ней — сломалися. А грудь? Илья-пророк По ней гремит — катается На колеснице огненной… Все терпит богатырь!
После дождя было слишком мокро, чтобы итти гулять; притом же и грозовые тучи не сходили с горизонта и то там, то здесь проходили, гремя и чернея, по краям неба. Все общество провело остаток дня дома.
Копыта загремели по доскам, щелкнул кнут, и Петя, малый лет сорока, рябой и смуглый, выскочил из конюшни вместе с серым, довольно статным жеребцом, дал ему подняться на дыбы, пробежал с ним раза два кругом двора и ловко осадил его на показном месте. Горностай вытянулся, со свистом фыркнул, закинул хвост, повел мордой и покосился на нас.
— Перестаньте защищать злостных банкротов, — гремел Хотяинцев, положив локти на стол и упираясь в него. — Партию вашу смазал дегтем Азеф, ее прикончили ликвидаторы группы «Почин» Авксентьев, Бунаков, Степа Слетов, бывший мой приятель и сожитель в ссылке, хороший парень, но не политик, а наивнейший романтик. Вон Егор Сазонов застрелился от стыда за вождей.
Ночь прошла, и кровяные зори Возвещают бедствие с утра. Туча надвигается от моря На четыре княжеских шатра. Чтоб четыре солнца не сверкали, Освещая Игореву рать, Быть сегодня грому на Каяле, Лить дождю и стрелами хлестать! Уж трепещут синие зарницы, Вспыхивают молнии кругом. Вот где копьям русским преломиться, Вот где саблям острым притупиться, Загремев о вражеский шелом!
Прежде чем Грэй, несколько удивленный таким быстрым практическим результатом своих слов, успел что-либо сказать, Пантен уже загремел вниз по трапу и где-то отдаленно вздохнул.
Было время, — гремели обличители, — когда глуповцы древних Платонов и Сократов благочестием посрамляли; ныне же не токмо сами Платонами сделались, но даже того горчае, ибо едва ли и Платон хлеб божий не в уста, а на пол метал, как нынешняя некая модная затея то делать повелевает".
— Поган есмь, а не свят. В кресла не сяду и не восхощу себе аки идолу поклонения! — загремел отец Ферапонт. — Ныне людие веру святую губят. Покойник, святой-то ваш, — обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, — чертей отвергал. Пурганцу от чертей давал. Вот они и развелись у вас, как пауки по углам. А днесь и сам провонял. В сем указание Господне великое видим.
Он еще не допил второго стакана, как перекладная тройка, звеня колокольчиками и гремя колесами по замерзшей грязи, как по мостовой, подъехала к крыльцу.
Она не слушала, что жужжала ей на ухо любимая подруга, способная знать все секреты Веры, беречь их, покоряться ей, как сильнейшей себе властной натуре, разделять безусловно ее образ мыслей, поддакивать желаниям, но оказавшаяся бессильною, когда загремел сильный гром над головой Веры, помочь снести его и успокоить ее.
Его тащил на цепи дед-вожатый с бородой из льна, и медведь, гремя цепью, показывал, как ребята горох в поле воруют, как хозяин пляшет и как барин водку пьет и пьяный буянит.
Но оно гремит славою только на полосе в 100 верст шириною, идущей по восьми губерниям; читателям остальной России надобно объяснить, что это за имя, Никитушка Ломов, бурлак, ходивший по Волге лет 20–15 тому назад, был гигант геркулесовской силы; 15 вершков ростом, он был так широк в груди и в плечах, что весил 15 пудов, хотя был человек только плотный, а не толстый.
В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная униатская часовня. Это была родная дочь расстилавшегося в долине собственно обывательского города. Некогда в ней собирались, по звону колокола, горожане в чистых, хотя и не роскошных кунтушах, с палками в руках вместо сабель, которыми гремела мелкая шляхта, тоже являвшаяся на зов звонкого униатского колокола из окрестных деревень и хуторов.
Пошел раз Жилин под гору — посмотреть, где живет старик. Сошел по дорожке, видит садик, ограда каменная; из-за ограды — черешни, шепталы и избушка с плоской крышкой. Подошел он ближе; видит — ульи стоят, плетенные из соломы, и пчелы летают, гудят. И старик стоит на коленочках, что-то хлопочет у улья. Поднялся Жилин повыше, посмотреть, и загремел колодкой. Старик оглянулся — как визгнет; выхватил из-за пояса пистолет, в Жилина выпалил. Чуть успел он за камень притулиться.
Гремит висячий замок, громадный, неуклюжий, точно купленный у антиквария, и мы входим в небольшую камеру, где на этот раз помещается человек 20, недавно возвращенных с бегов.
К тому времени был в ужасной моде и только что прогремел в высшем свете прелестный роман Дюма-фиса «La dame aux camеlias», [«Дама с камелиями» (фр.).] поэма, которой, по моему мнению, не суждено ни умереть, ни состариться.
Минул час обеда, и загремела музыка, по трактирам запели хоры московских песенников родные песни; бешено заголосили и завизжали цыгане, на разные лады повели заморские песни шведки, тирольки и разодетые в пух и прах арфистки, щедро рассыпая заманчивые улыбки каждому «гостю», особенно восточным человекам.
Однако кутерьма кой-как улеглась, когда сделалось известным, что хотя опасность грозила немалая, начальственная бдительность задушила гидру в самом зародыше. Струнников уже снова впал было в забытье, как вдруг зашумел турка, а вслед за тем открылась англо-французская кампания. Прогремел Синоп; за ним Альма, Севастополь…
На Пасхе усопших не поминают. Таков народный обычай, так и церковный устав положил… В великий праздник Воскресенья нет речи о смерти, нет помина о тлении. «Смерти празднуем умерщвление!..» — поют и в церквах и в раскольничьих моленных, а на обительских трапезах и по домам благочестивых людей читаются восторженные слова Златоуста и гремят победные клики апостола Павла: «Где ти, смерте жало? где ти, аде победа?..» Нет смерти, нет и мертвых — все живы в воскресшем Христе.
А тогда в College de France было несколько лекторов, придававших своим курсам большой интерес, в особенности публицист-писатель Лабуле, теперь забытый, а тогда очень популярный, имя которого гремело и за границей. Мы в"Библиотеке"давно уже перевели его политико-социальную сатиру"Париж в Америке". Он разбирал тогда"Дух законов"Монтескье, и его аудитория (самая большая во всем здании) всегда была полна.
Тогда близ нашего селенья, Как милый цвет уединенья, Жила Наина. Меж подруг Она гремела красотою. Однажды утренней порою Свои стада на темный луг Я гнал, волынку надувая; Передо мной шумел поток. Одна, красавица младая На берегу плела венок. Меня влекла моя судьбина… Ах, витязь, то была Наина! Я к ней — и пламень роковой За дерзкий взор мне был наградой, И я любовь узнал душой С ее небесною отрадой, С ее мучительной тоской.
Вдруг над самой головой его с страшным, оглушительным треском разломалось небо; он нагнулся и притаил дыхание, ожидая, когда на его затылок и спину посыпятся обломки. Глаза его нечаянно открылись, и он увидел, как на его пальцах, мокрых рукавах струйках, бежавших с рогожи, на тюке и внизу на земле вспыхнул и раз пять мигнул ослепительно-едкий свет. Раздался новый удар, такой же сильный и ужасный. Небо уже не гремело, не грохотало и издавало сухие, трескучие, похожие на треск сухого дерева, звуки.
Он слепил меня. В ваннах бушевала и гремела вода, и деревянные измызганные термометры ныряли и плавали в них. В детском заразном отделении весь день вспыхивали стоны, слышался тонкий жалостливый плач, хриплое бульканье…
И еще выделялся глубокий, тревожный гул тополей, а на старой крыше «магазина» железные листы гремели, как будто кто трогал их или пробегал тяжелыми торопливыми шагами.
У подъезда дома вдруг прогремела карета; швейцар отворил двери, и из дому вышла садиться в карету дама, пышная, молодая, красивая, богатая, в шелку и бархате, с двухаршинным хвостом.
Гроза началась вечером, часу в десятом; мы ложились спать; прямо перед нашими окнами был закат летнего солнца, и светлая заря, еще не закрытая черною приближающеюся тучею, из которой гремел по временам глухой гром, озаряла розовым светом нашу обширную спальню, то есть столовую; я стоял возле моей кроватки и молился богу.
Какими словами мог бы передать юнкер Александров это медленно наплывающее чудо, которое должно вскоре разрешиться бурным восторгом, это страстное напряжение души, растущее вместе с приближающимся ревом толпы и звоном колоколов. Вся Москва кричит и звонит от радости. Вся огромная, многолюдная, крепкая старая царева Москва. Звонят и Благовещенский, и Успенский соборы, и Спас за решеткой, и, кажется, загремел сам Царь-колокол и загрохотала сама Царь-пушка!
Александр мало-помалу перешел от мрачного отчаянья к холодному унынию. Он уже не гремел проклятиями, с присовокуплением скрежета зубов, против графа и Наденьки, а клеймил их глубоким презрением.
О, Лермонтов презрением могучим К бездушным людям, к мелким их страстям Ты был подобен молниям и тучам, Бегущим по нетронутым путям, Где только гром гремит псалмом певучим.
Какая музыка гремит в лесу?! Слушая ее, можно подумать, что все звери и птицы и насекомые родились на свет певцами и музыкантами. Может быть, так оно и есть: музыку ведь все любят, и петь всем хочется…