Ширяев, Евграф Иванович, мелкий землевладелец из поповичей (его покойный родитель о. Иоанн получил в дар от генеральши Кувшинниковой 102 десятины земли), стоял в углу перед медным рукомойником и мыл руки. По обыкновению, вид у него был озабоченный и хмурый, борода не чесана.
Он ворчал, а семья его сидела за столом и ждала, когда он кончит мыть руки, чтобы начать обедать. Его жена Федосья Семеновна, сын Петр — студент, старшая дочь Варвара и трое маленьких ребят давно уже сидели за столом и ждали. Ребята — Колька, Ванька и Архипка, курносые, запачканные, с мясистыми лицами и с давно не стриженными, жесткими головами, нетерпеливо двигали стульями, а взрослые сидели не шевелясь и, по-видимому, для них было всё равно — есть или ждать…
Студент Петр, в очках и сутуловатый, ел и переглядывался с матерью. Несколько раз он клал ложку и кашлял, желая начать говорить, но, взглянувши пристально на отца, опять принимался за еду. Наконец, когда подали кашу, он решительно кашлянул и сказал...
— Эх, деньги, деньги! — вздохнул отец (он всегда вздыхал, когда видел деньги, даже получая их). — Вот тебе двенадцать. Тут, брат, будет сдача, так это тебе в дороге сгодится.
— В прошлом году я не сразу попал на урок. Не знаю, что будет в этом году; вероятно, не скоро найду себе заработок. Я просил бы вас дать мне рублей пятнадцать на квартиру и обед.
И после этого тотчас же показался буревестник, перед которым трепетала вся семья: короткая, упитанная шея Ширяева стала вдруг красной, как кумач. Краска медленно поползла к ушам, от ушей к вискам и мало-помалу залила всё лицо. Евграф Иваныч задвигался на стуле и расстегнул воротник сорочки, чтобы не было душно. Видимо, он боролся с чувством, которое овладевало им. Наступила мертвая тишина. Дети притаили дыхание, Федосья же Семеновна, словно не понимая, что делается с ее мужем, продолжала...
Студент покраснел и опустил глаза. Он не мог уже есть. Федосья Семеновна, не привыкшая за двадцать пять лет к тяжелому характеру мужа, вся съежилась и залепетала что-то в свое оправдание. На ее истощенном птичьем лице, всегда тупом и испуганном, появилось выражение изумления и тупого страха. Ребята и старшая дочь Варвара, девушка-подросток с бледным, некрасивым лицом, положили свои ложки и замерли.
Этим обыкновенно заканчивались у Ширяевых их семейные сцены. Но тут, к несчастью, студентом Петром овладела вдруг непреодолимая злоба. Он был так же вспыльчив и тяжел, как его отец и его дед протопоп, бивший прихожан палкой по головам. Бледный, с сжатыми кулаками подошел он к матери и прокричал самой высокой теноровой нотой, какую только он мог взять...
Сын так же, как и отец, махнул рукой и выбежал на двор. Дом Ширяева стоял одиночкой у балки, которая бороздой проходила по степи верст на пять. Края ее поросли молодым дубом и ольхой, а на дне бежал ручей. Дом одною стороною глядел на балку, другою выходил в поле. Заборов и плетней не было. Их заменяли всякого рода стройки, тесно жавшиеся друг к другу и замыкавшие перед домом небольшое пространство, которое считалось двором и где ходили куры, утки и свиньи.
Выйдя наружу, студент пошел по грязной дороге в поле. В воздухе стояла осенняя, пронизывающая сырость. Дорога была грязна, блестели там и сям лужицы, а в желтом поле из травы глядела сама осень, унылая, гнилая, темная. По правую сторону дороги был огород, весь изрытый, мрачный, кое-где возвышались на нем подсолнечники с опущенными, уже черными головами.
На сотой версте его догонит встрепанный и испуганный отец, начнет просить его вернуться или принять деньги, но он даже не взглянет на него, а всё будет идти, идти…
А то еще лучше, попадает он в большой помещичий дом, где, узнав, кто он, поят и кормят его, играют ему на рояли, слушают его жалобы, и в него влюбляется хозяйская дочь-красавица.
Впереди далеко-далеко на сером облачном фоне темнел постоялый двор; еще дальше двора, на самом горизонте виден был маленький бугорок; это станция железной дороги.
У этой помещицы, например, которая только что проехала мимо, родной отец за какую-то неправду полжизни нес гнев царя Николая, муж ее был картежником, из четырех сыновей ни из одного не вышло толку.
Дома застал он тишину. Сестра Варвара лежала за перегородкой и слегка стонала от головной боли. Мать с удивленным, виноватым лицом сидела около нее на сундуке и починяла брюки Архипки. Евграф Иваныч ходил от окна к окну и хмурился на погоду. По его походке, по кашлю и даже по затылку видно было, что он чувствовал себя виноватым.
Он не обвинял отца, не жалел матери, не терзал себя угрызениями; ему понятно было, что все в доме теперь испытывают такую же боль, а кто виноват, кто страдает более, кто менее, богу известно…
Присмиревшую Музу мою Я и сам неохотно ласкаю… Я последнюю песню пою Для тебя — и тебе посвящаю. Но не будет она веселей, Будет много печальнее прежней, Потому что на сердце темней И в грядущем еще безнадежней…
Бабка, маленькая старушка с быстрыми движениями, усадила нас рядом со стариком на лавку и стала поить молоком. Сначала вытащила одну крынку, потом другую.
Бывают дни: я ненавижу Свою отчизну — мать свою. Бывают дни: ее нет ближе, Всем существом ее пою. Все, все в ней противоречиво, Двулико, двуедино в ней…
Бабка, маленькая старушка с быстрыми движениями, усадила нас рядом со стариком на лавку и стала поить молоком. Сначала вытащила одну крынку, потом другую.
Вдобавок европейскому континенту уже не грозят ни гусеницы гитлеровских танков, ни советские казаки, скакавшие поить коней ватиканской святой водой.
Затем подошёл к бару и вручил бармену пятьдесят долларов с наказом, чтобы тот весь день поил всех жаждущих.