Неточные совпадения
Первый о чем-то сосредоточенно думал и встряхивал головою, чтобы прогнать дремоту; на лице его привычная деловая сухость боролась с благодушием человека, только
что простившегося с родней и хорошо выпившего; второй же влажными глазками удивленно глядел на мир божий и улыбался
так широко,
что, казалось, улыбка захватывала даже поля цилиндра; лицо его было красно и имело озябший вид.
Псы пуще захрипели, лошади понесли; и Егорушка, еле державшийся на передке, глядя на глаза и зубы собак, понимал,
что, свались он, его моментально разнесут в клочья, но страха не чувствовал, а глядел
так же злорадно, как Дениска, и жалел,
что у него в руках нет кнута.
Недалеко от холма маленькая речка расползалась в лужицу; горячие лучи и раскаленная почва, жадно выпивая ее, отнимали у нее силу, но немножко далее она, вероятно, сливалась с другой
такою же речонкой, потому
что шагах в ста от холма по ее течению зеленела густая, пышная осока, из которой, когда подъезжала бричка, с криком вылетело три бекаса.
С самого раннего возраста бог вложил в меня смысл и понятие,
так что я не в пример прочим, будучи еще
таким, как ты, утешал родителей и наставников своим разумением.
Видя
такую мою скороспешность и ясность ответов, преосвященный благословил меня и сказал: «Напиши отцу,
что я его не оставлю, а тебя буду иметь в виду».
Наставники и благодетели мои удивлялись и
так предполагали,
что из меня выйдет ученейший муж, светильник церкви.
Дениска решительно взял пирог и, отойдя далеко в сторону, сел на земле, спиной к бричке. Тотчас же послышалось
такое громкое жеванье,
что даже лошади обернулись и подозрительно поглядели на Дениску.
И теперь, судя по его лицу, ему снились, должно быть, преосвященный Христофор, латинский диспут, его попадья, пышки со сметаной и все
такое,
что не могло сниться Кузьмичову.
Егорушку оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом же, когда он прислушался, ему стало казаться,
что это пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренно убеждала кого-то,
что она ни в
чем не виновата,
что солнце выжгло ее понапрасну; она уверяла,
что ей страстно хочется жить,
что она еще молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха; вины не было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась,
что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя…
То,
что увидел он, было
так неожиданно,
что он немножко испугался.
— Ах, боже мой, боже мой! — заговорил он тонким, певучим голосом, задыхаясь, суетясь и своими телодвижениями мешая пассажирам вылезти из брички. — И
такой сегодня для меня счастливый день! Ах, да
что же я таперичка должен делать! Иван Иваныч! Отец Христофор! Какой же хорошенький паничок сидит на козлах, накажи меня бог! Ах, боже ж мой, да
что же я стою на одном месте и не зову гостей в горницу? Пожалуйте, пoкорнейше прошу… милости просим! Давайте мне все ваши вещи… Ах, боже мой!
— Иван Иваныч и отец Христофор приехали! — сказал ему Мойсей Мойсеич
таким тоном, как будто боялся,
что тот ему не поверит. — Ай, вай, удивительное дело,
такие хорошие люди взяли да приехали! Ну, бери, Соломон, вещи! Пожалуйте, дорогие гости!
Трудно было понять, какое удобство имел в виду неведомый столяр, загибая
так немилосердно спинки, и хотелось думать,
что тут виноват не столяр, а какой-нибудь проезжий силач, который, желая похвастать своей силой, согнул стульям спины, потом взялся поправлять и еще больше согнул.
К
чему человеки были равнодушны, — понять было невозможно,
так как гравюра сильно потускнела от времени и была щедро засижена мухами.
— Иван Иваныч! Отец Христофор! Будьте же
такие добрые, покушайте у меня чайку! Неужели я уж
такой нехороший человек,
что у меня нельзя даже чай пить? Иван Иваныч!
Мойсей Мойсеич встрепенулся, радостно ахнул и, пожимаясь
так, как будто он только
что выскочил из холодной воды в тепло, побежал к двери и закричал диким придушенным голосом, каким раньше звал Соломона...
— О, это хорошо! — сказал он, грозя самовару пальцем. — Это хорошо! Из гимназии выйдешь
такой господин,
что все мы будем шапке снимать. Ты будешь умный, богатый, с амбицией, а маменька будет радоваться. О, это хорошо!
Как
что,
так сейчас и папаша, а прежде и без папаши можно было.
Мойсей Мойсеич взял двумя нотами выше и закатился
таким судорожным смехом,
что едва устоял на ногах.
— О боже мой… — стонал он среди смеха. — Дайте вздохнуть…
Так насмешили,
что… ох!.. — смерть моя.
Он смеялся и говорил, а сам между тем пугливо и подозрительно посматривал на Соломона. Тот стоял в прежней позе и улыбался. Судя по его глазам и улыбке, он презирал и ненавидел серьезно, но это
так не шло к его ощипанной фигурке,
что, казалось Егорушке, вызывающую позу и едкое, презрительное выражение придал он себе нарочно, чтобы разыграть шута и насмешить дорогих гостей.
— Ах, деньги, деньги! — вздыхал о. Христофор, улыбаясь. — Горе с вами! Теперь мой Михайло небось спит и видит,
что я ему
такую кучу привезу.
Кузьмичов только
что кончил считать деньги и клал их обратно в мешок. Обращался он с ними не особенно почтительно и валил их в грязный мешок без всякой церемонии с
таким равнодушием, как будто это были не деньги, а бумажный хлам.
— Почему? А потому,
что нет
такого барина или миллионера, который из-за лишней копейки не стал бы лизать рук у жида пархатого. Я теперь жид пархатый и нищий, все на меня смотрят, как на собаку, а если б у меня были деньги, то Варламов передо мной ломал бы
такого дурака, как Мойсей перед вами.
Егорушка встряхнул головой и поглядел вокруг себя; мельком он увидел лицо Соломона и как раз в тот момент, когда оно было обращено к нему в три четверти и когда тень от его длинного носа пересекла всю левую щеку; презрительная улыбка, смешанная с этою тенью, блестящие, насмешливые глаза, надменное выражение и вся его ощипанная фигурка, двоясь и мелькая в глазах Егорушки, делали его теперь похожим не на шута, а на что-то
такое,
что иногда снится, — вероятно, на нечистого духа.
— Не в своем уме… пропащий человек. И
что мне с ним делать, не знаю! Никого он не любит, никого не почитает, никого не боится… Знаете, над всеми смеется, говорит глупости, всякому в глаза тычет. Вы не можете поверить, раз приехал сюда Варламов, а Соломон
такое ему сказал,
что тот ударил кнутом и его и мене… А мене за
что? Разве я виноват? Бог отнял у него ум, значит, это божья воля, а я разве виноват?
— Ночью он не спит и все думает, думает, думает, а о
чем он думает, бог его знает. Подойдешь к нему ночью, а он сердится и смеется. Он и меня не любит… И ничего он не хочет! Папаша, когда помирал, оставил ему и мне по шести тысяч рублей. Я купил себе постоялый двор, женился и таперичка деточек имею, а он спалил свои деньги в печке.
Так жалко,
так жалко! Зачем палить? Тебе не надо,
так отдай мне, а зачем же палить?
Она тоже имела несколько десятков тысяч десятин, много овец, конский завод и много денег, но не «кружилась», а жила у себя в богатой усадьбе, про которую знакомые и Иван Иваныч, не раз бывавший у графини по делам, рассказывали много чудесного;
так, говорили,
что в графининой гостиной, где висят портреты всех польских королей, находились большие столовые часы, имевшие форму утеса, на утесе стоял дыбом золотой конь с брильянтовыми глазами, а на коне сидел золотой всадник, который всякий раз, когда часы били, взмахивал шашкой направо и налево.
—
Так мы, значит, теперь к молокану поедем! — громко говорил Кузьмичов. — Жид сказывал,
что Варламов у молокана ночует. В
таком случае прощайте, братцы! С богом!
Егорушке показалось,
что оно было не на своем месте,
так как вчера оно восходило сзади за его спиной, а сегодня много левее…
— Учиться? Ага… Ну, помогай царица небесная.
Так. Ум хорошо, а два лучше. Одному человеку бог один ум дает, а другому два ума, а иному и три… Иному три, это верно… Один ум, с каким мать родила, другой от учения, а третий от хорошей жизни.
Так вот, братуша, хорошо, ежели у которого человека три ума. Тому не то
что жить, и помирать легче. Помирать-то… А помрем все как есть.
— Каторжный! — закричал он глухим, плачущим голосом. — За
что ты ужика убил?
Что он тебе сделал, проклятый ты? Ишь ужика убил! А ежели бы тебя
так?
— Нету у меня голосу! — сказал он. — Чистая напасть! Всю ночь и утро мерещится мне тройное «Господи, помилуй»,
что мы на венчании у Мариновского пели; сидит оно в голове и в глотке…
так бы, кажется, и спел, а не могу! Нету голосу!
— Пятнадцать лет был в певчих, во всем Луганском заводе, может, ни у кого
такого голоса не было, а как, чтоб его шут, выкупался в третьем году в Донце,
так с той поры ни одной ноты не могу взять чисто. Глотку застудил. А мне без голосу все равно,
что работнику без руки.
— Об себе я
так понимаю,
что я пропащий человек, и больше ничего.
Опуская в колодец свое ведро, чернобородый Кирюха лег животом на сруб и сунул в темную дыру свою мохнатую голову, плечи и часть груди,
так что Егорушке были видны одни только его короткие ноги, едва касавшиеся земли; увидев далеко на дне колодца отражение своей головы, он обрадовался и залился глупым, басовым смехом, а колодезное эхо ответило ему тем же; когда он поднялся, его лицо и шея были красны, как кумач.
Он видел
так хорошо,
что бурая пустынная степь была для него всегда полна жизни и содержания.
Благодаря
такой остроте зрения, кроме мира, который видели все, у Васи был еще другой мир, свой собственный, никому не доступный и, вероятно, очень хороший, потому
что, когда он глядел и восхищался, трудно было не завидовать ему.
Опять та же сила, не давая ему коснуться дна и побыть в прохладе, понесла его наверх, он вынырнул и вздохнул
так глубоко,
что стало просторно и свежо не только в груди, но даже в животе.
— Болит… Я, паничек, на спичечной фабрике работал… Доктор сказывал,
что от этого самого у меня и черлюсть пухнет. Там воздух нездоровый. А кроме меня, еще у троих ребят черлюсть раздуло, а у одного
так совсем сгнила.
От избытка достоинства шея его была напряжена и подбородок тянуло вверх с
такой силой,
что голова, казалось, каждую минуту готова была оторваться и полететь вверх.
А дама, полная и пожилая, в белой шелковой шали, склонила голову набок и глядела
так, как будто только
что сделала кому-то одолжение и хотела сказать: «Ах, не беспокойтесь благодарить!
Пантелей рассказывал,
что в былое время, когда еще не было железных дорог, он ходил с обозами в Москву и в Нижний, зарабатывал
так много,
что некуда было девать денег.
Егорушка, когда еще не горел костер и можно было видеть далеко, заметил,
что точно
такой же старый покосившийся крест стоял на другой стороне большой дороги.
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего было, а как только купцы доехали до этого места, косари и давай чистить их косами. Сын, молодец был, выхватил у одного косу и тоже давай чистить… Ну, конечно, те одолели, потому их человек восемь было. Изрезали купцов
так,
что живого места на теле не осталось; кончили свое дело и стащили с дороги обоих, отца на одну сторону, а сына на другую. Супротив этого креста на той стороне еще другой крест есть… Цел ли — не знаю… Отсюда не видать.
Глядим на образа, молимся, да
так жалостно,
что и теперь слеза бьет…
Крест у дороги, темные тюки, простор и судьба людей, собравшихся у костра, — все это само по себе было
так чудесно и страшно,
что фантастичность небылицы или сказки бледнела и сливалась с жизнью.
Огонь ли
так мелькнул, или оттого,
что всем хотелось разглядеть прежде всего лицо этого человека, но только странно
так вышло,
что все при первом взгляде на него увидели прежде всего не лицо, не одежду, а улыбку.
Это был высокий хохол, длинноносый, длиннорукий и длинноногий; вообще все у него казалось длинным, и только одна шея была
так коротка,
что делала его сутуловатым.
И, желая на первых же порах показать,
что он не
такой мужик, как все, а получше, Константин поспешил добавить...