Неточные совпадения
Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решетчатые окна, на крест, блестевший на крыше, и вспомнил,
как неделю
тому назад, в день Казанской Божией Матери, он ходил с мамашей в острожную церковь на престольный праздник; а еще ранее, на Пасху, он приходил в острог с кухаркой Людмилой и с Дениской и приносил сюда куличи, яйца, пироги и жареную говядину; арестанты благодарили и крестились, а один из них подарил Егорушке оловянные запонки собственного изделия.
— Ничего, ничего, брат Егор, ничего… — забормотал скороговоркой о. Христофор. — Ничего, брат… Призывай бога… Не за худом едешь, а за добром. Ученье,
как говорится, свет, а неученье —
тьма… Истинно так.
Как душно и уныло! Бричка бежит, а Егорушка видит все одно и
то же — небо, равнину, холмы… Музыка в траве приутихла. Старички улетели, куропаток не видно. Над поблекшей травой, от нечего делать, носятся грачи; все они похожи друг на друга и делают степь еще более однообразной.
Путники расположились у ручья отдыхать и кормить лошадей. Кузьмичов, о. Христофор и Егорушка сели в жидкой тени, бросаемой бричкою и распряженными лошадьми, на разостланном войлоке и стали закусывать. Хорошая, веселая мысль, застывшая от жары в мозгу о. Христофора, после
того как он напился воды и съел одно печеное яйцо, запросилась наружу. Он ласково взглянул на Егорушку, пожевал и начал...
В
то время
как Егорушка смотрел на сонные лица, неожиданно послышалось тихое пение.
Проводив его глазами, Егорушка обнял колени руками и склонил голову… Горячие лучи жгли ему затылок, шею и спину. Заунывная песня
то замирала,
то опять проносилась в стоячем, душном воздухе, ручей монотонно журчал, лошади жевали, а время тянулось бесконечно, точно и оно застыло и остановилось. Казалось, что с утра прошло уже сто лет… Не хотел ли бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади замерли в этом воздухе и,
как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте?
Всякому взрослому при виде
того искреннего увлечения, с
каким он резвился в обществе малолетков, трудно было удержаться, чтобы не проговорить: «Этакая дубина!» Дети же во вторжении большого кучера в их область не видели ничего странного; пусть играет, лишь бы не дрался!
Дениска перегнал Егорушку и, по-видимому, остался этим очень доволен. Он подмигнул глазом и, чтобы показать, что он может проскакать на одной ножке
какое угодно пространство, предложил Егорушке, не хочет ли
тот проскакать с ним по дороге и оттуда, не отдыхая, назад к бричке? Егорушка отклонил это предложение, потому что очень запыхался и ослабел.
— Иван Иваныч и отец Христофор приехали! — сказал ему Мойсей Мойсеич таким тоном,
как будто боялся, что
тот ему не поверит. — Ай, вай, удивительное дело, такие хорошие люди взяли да приехали! Ну, бери, Соломон, вещи! Пожалуйте, дорогие гости!
— Ваш Михайло Тимофеич человек непонимающий, — говорил вполголоса Кузьмичов, — не за свое дело берется, а вы понимаете и можете рассудить. Отдали бы вы мне,
как я говорил, вашу шерсть и ехали бы себе назад, а я б вам, так и быть уж, дал бы по полтиннику поверх своей цены, да и
то только из уважения…
— Почему? А потому, что нет такого барина или миллионера, который из-за лишней копейки не стал бы лизать рук у жида пархатого. Я теперь жид пархатый и нищий, все на меня смотрят,
как на собаку, а если б у меня были деньги,
то Варламов передо мной ломал бы такого дурака,
как Мойсей перед вами.
Егорушка встряхнул головой и поглядел вокруг себя; мельком он увидел лицо Соломона и
как раз в
тот момент, когда оно было обращено к нему в три четверти и когда тень от его длинного носа пересекла всю левую щеку; презрительная улыбка, смешанная с этою тенью, блестящие, насмешливые глаза, надменное выражение и вся его ощипанная фигурка, двоясь и мелькая в глазах Егорушки, делали его теперь похожим не на шута, а на что-то такое, что иногда снится, — вероятно, на нечистого духа.
Как будто от
того, что траве не видно в потемках своей старости, в ней поднимается веселая молодая трескотня,
какой не бывает днем; треск, подсвистыванье, царапанье, степные басы, тенора и дисканты — все мешается в непрерывный, монотонный гул, под который хорошо вспоминать и грустить.
А
то, бывало, едешь мимо балочки, где есть кусты, и слышишь,
как птица, которую степняки зовут сплюком, кому-то кричит: «Сплю! сплю! сплю!», а другая хохочет или заливается истерическим плачем — это сова.
Что-то необыкновенно широкое, размашистое и богатырское тянулось по степи вместо дороги;
то была серая полоса, хорошо выезженная и покрытая пылью,
как все дороги, но шириною в несколько десятков сажен.
Егорушка, взглянув на дорогу, вообразил штук шесть высоких, рядом скачущих колесниц, вроде
тех,
какие он видывал на рисунках в священной истории; заложены эти колесницы в шестерки диких, бешеных лошадей и своими высокими колесами поднимают до неба облака пыли, а лошадьми правят люди,
какие могут сниться или вырастать в сказочных мыслях.
Тех, кто был дальше, Егорушка уже не разглядывал. Он лег животом вниз, расковырял в тюке дырочку и от нечего делать стал вить из шерсти ниточки. Старик, шагавший внизу, оказался не таким строгим и серьезным,
как можно было судить по его лицу. Раз начавши разговор, он уж не прекращал его.
— Учиться? Ага… Ну, помогай царица небесная. Так. Ум хорошо, а два лучше. Одному человеку бог один ум дает, а другому два ума, а иному и три… Иному три, это верно… Один ум, с
каким мать родила, другой от учения, а третий от хорошей жизни. Так вот, братуша, хорошо, ежели у которого человека три ума.
Тому не
то что жить, и помирать легче. Помирать-то… А помрем все
как есть.
Емельян в рыжем пальто стал между Пантелеем и Васей и замахал рукой,
как будто
те собирались петь. Помахав немножко, он опустил руку и безнадежно крякнул.
— Пятнадцать лет был в певчих, во всем Луганском заводе, может, ни у кого такого голоса не было, а
как, чтоб его шут, выкупался в третьем году в Донце, так с
той поры ни одной ноты не могу взять чисто. Глотку застудил. А мне без голосу все равно, что работнику без руки.
Опуская в колодец свое ведро, чернобородый Кирюха лег животом на сруб и сунул в темную дыру свою мохнатую голову, плечи и часть груди, так что Егорушке были видны одни только его короткие ноги, едва касавшиеся земли; увидев далеко на дне колодца отражение своей головы, он обрадовался и залился глупым, басовым смехом, а колодезное эхо ответило ему
тем же; когда он поднялся, его лицо и шея были красны,
как кумач.
Лицо у него было серьезное, строгое, глядел он на воду сердито,
как будто собирался выбранить ее за
то, что она когда-то простудила его в Донце и отняла у него голос.
Перед
тем как снимать с огня котел, Степка бросил в воду три пригоршни пшена и ложку соли; в заключение он попробовал, почмокал губами, облизал ложку и самодовольно крякнул — это значило, что каша уже готова.
А
какие в
то время были купцы,
какая рыба,
как все было дешево!
Егорушка снял шляпу и не сказал ни слова, но уж не понимал вкуса каши и не слышал,
как вступились за него Пантелей и Вася. В его груди тяжело заворочалась злоба против озорника, и он порешил во что бы
то ни стало сделать ему какое-нибудь зло.
— Повезли парнишку в ученье, а
как он там, не слыхать про
то…
— Да, убили… — сказал нехотя Дымов. — Купцы, отец с сыном, ехали образа продавать. Остановились тут недалече в постоялом дворе, что теперь Игнат Фомин держит. Старик выпил лишнее и стал хвалиться, что у него с собой денег много. Купцы, известно, народ хвастливый, не дай бог… Не утерпит, чтоб не показать себя перед нашим братом в лучшем виде. А в
ту пору на постоялом дворе косари ночевали. Ну, услыхали это они,
как купец хвастает, и взяли себе во внимание.
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего было, а
как только купцы доехали до этого места, косари и давай чистить их косами. Сын, молодец был, выхватил у одного косу и тоже давай чистить… Ну, конечно,
те одолели, потому их человек восемь было. Изрезали купцов так, что живого места на теле не осталось; кончили свое дело и стащили с дороги обоих, отца на одну сторону, а сына на другую. Супротив этого креста на
той стороне еще другой крест есть… Цел ли — не знаю… Отсюда не видать.
Степка, не отрывая глаз от Пантелея и
как бы боясь, чтобы
тот не начал без него рассказывать, побежал к возам; скоро он вернулся с небольшой деревянной чашкой и стал растирать в ней свиное сало.
Жизнь страшна и чудесна, а потому
какой страшный рассказ ни расскажи на Руси,
как ни украшай его разбойничьими гнездами, длинными ножиками н чудесами, он всегда отзовется в душе слушателя былью, и разве только человек, сильно искусившийся на грамоте, недоверчиво покосится, да и
то смолчит.
Это была улыбка необыкновенно добрая, широкая и мягкая,
как у разбуженного ребенка, одна из
тех заразительных улыбок, на которые трудно не ответить тоже улыбкой.
— Да господи, а
то как же? Без году неделя,
как оженился, а она уехала… А? У, да бедовая, накажи меня бог! Там такая хорошая да славная, такая хохотунья да певунья, что просто чистый порох! При ней голова ходором ходит, а без нее вот словно потерял что,
как дурак по степу хожу. С самого обеда хожу, хоть караул кричи.
Оно, ежели рассудить,
то какая я ей пара?
Лицо его с небольшой седой бородкой, простое, русское, загорелое лицо, было красно, мокро от росы и покрыто синими жилочками; оно выражало такую же деловую сухость,
как лицо Ивана Иваныча,
тот же деловой фанатизм.
И в следующую за
тем ночь подводчики делали привал и варили кашу. На этот раз с самого начала во всем чувствовалась какая-то неопределенная тоска. Было душно; все много пили и никак не могли утолить жажду. Луна взошла сильно багровая и хмурая, точно больная; звезды тоже хмурились, мгла была гуще, даль мутнее. Природа
как будто что-то предчувствовала и томилась.
— Не хочется только связываться, а
то б я б тебе показал,
как об себе понимать!
Должно быть, и подводчикам было жутко. После
того как Егорушка убежал от костра, они сначала долго молчали, потом вполголоса и глухо заговорили о чем-то, что оно идет и что поскорее нужно собираться и уходить от него… Они скоро поужинали, потушили огонь и молча стали запрягать. По их суете и отрывистым фразам было заметно, что они предвидели какое-то несчастье.
Перед
тем как трогаться в путь, Дымов подошел к Пантелею и спросил тихо...
Дождь почему-то долго не начинался. Егорушка в надежде, что туча, быть может, уходит мимо, выглянул из рогожи. Было страшно темно. Егорушка не увидел ни Пантелея, ни тюка, ни себя; покосился он туда, где была недавно луна, но там чернела такая же
тьма,
как и на возу. А молнии в потемках казались белее и ослепительнее, так что глазам было больно.
— Кушай, батюшка! Больше угощать нечем… — сказала она зевая, затем порылась в столе и достала оттуда длинный острый ножик, очень похожий на
те ножи,
какими на постоялых дворах разбойники режут купцов. — Кушай, батюшка!
— Вот
те на! — удивился о. Христофор. — А
как же чай?
Человек в белой рубахе убрал самовар и зажег в углу перед образом лампадку. Отец Христофор шепнул ему что-то на ухо;
тот сделал таинственное лицо,
как заговорщик — понимаю, мол, — вышел и, вернувшись немного погодя, поставил под диван посудину. Иван Иваныч постлал себе на полу, несколько раз зевнул, лениво помолился и лег.
— Апостол Павел говорит: на учения странна и различна не прилагайтеся. Конечно, если чернокнижие, буесловие или духов с
того света вызывать,
как Саул, или такие науки учить, что от них пользы ни себе, ни людям,
то лучше не учиться. Надо воспринимать только
то, что бог благословил. Ты соображайся… Святые апостолы говорили на всех языках — и ты учи языки; Василий Великий учил математику и философию — и ты учи, святый Нестор писал историю — и ты учи и пиши историю. Со святыми соображайся…
Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда,
как дым, все
то, что до сих пор было пережито; он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него…