Егорушка встряхнул головой и поглядел вокруг себя; мельком он увидел лицо Соломона и
как раз в тот момент, когда оно было обращено к нему в три четверти и когда тень от его длинного носа пересекла всю левую щеку; презрительная улыбка, смешанная с этою тенью, блестящие, насмешливые глаза, надменное выражение и вся его ощипанная фигурка, двоясь и мелькая в глазах Егорушки, делали его теперь похожим не на шута, а на что-то такое, что иногда снится, — вероятно, на нечистого духа.
Неточные совпадения
Раз после обедни,
как теперь помню, в день тезоименитства благочестивейшего государя Александра Павловича Благословенного он разоблачался в алтаре, поглядел на меня ласково и спрашивает: «Puer bone, quam appellaris?» [Милый мальчик,
как тебя зовут? (лат.)]
Одет он был в поношенный черный сюртук, который болтался на его узких плечах,
как на вешалке, и взмахивал фалдами, точно крыльями, всякий
раз,
как Мойсей Мойсеич от радости или в ужасе всплескивал руками.
Кто-то, кажется Дениска, поставил Егорушку на ноги и повел его за руку; на пути он открыл наполовину глаза и еще
раз увидел красивую женщину в черном платье, которая целовала его. Она стояла посреди комнаты и, глядя,
как он уходил, улыбалась и дружелюбно кивала ему головой. Подходя к двери, он увидел какого-то красивого и плотного брюнета в шляпе котелком и в крагах. Должно быть, это был провожатый дамы.
Старик и говорил так,
как будто было очень холодно, с расстановками и не раскрывая
как следует рта; и губные согласные выговаривал он плохо, заикаясь на них, точно у него замерзли губы. Обращаясь к Егорушке, он ни
разу не улыбнулся и казался строгим.
Тех, кто был дальше, Егорушка уже не разглядывал. Он лег животом вниз, расковырял в тюке дырочку и от нечего делать стал вить из шерсти ниточки. Старик, шагавший внизу, оказался не таким строгим и серьезным,
как можно было судить по его лицу.
Раз начавши разговор, он уж не прекращал его.
Подводчик Степка, на которого только теперь обратил внимание Егорушка, восемнадцатилетний мальчик хохол, в длинной рубахе, без пояса и в широких шароварах навыпуск, болтавшихся при ходьбе,
как флаги, быстро разделся, сбежал вниз по крутому бережку и бултыхнулся в воду. Он
раза три нырнул, потом поплыл на спине и закрыл от удовольствия глаза. Лицо его улыбалось и морщилось,
как будто ему было щекотно, больно и смешно.
Видно было,
как, вытащив бредень, Дымов, Кирюха и Степка всякий
раз долго копались в иле, что-то клали в ведро, что-то выбрасывали; изредка что-нибудь попавшее в бредень они брали с рук на руки, рассматривали с любопытством, потом тоже бросали…
Верховой взял назад книжку, оглядел бумажки и пожал плечами; он стал говорить о чем-то, вероятно оправдывался и просил позволения съездить еще
раз на хутора. Жеребчик вдруг задвигался так,
как будто Варламов стал тяжелее. Варламов тоже задвигался.
И в следующую за тем ночь подводчики делали привал и варили кашу. На этот
раз с самого начала во всем чувствовалась какая-то неопределенная тоска. Было душно; все много пили и никак не могли утолить жажду. Луна взошла сильно багровая и хмурая, точно больная; звезды тоже хмурились, мгла была гуще, даль мутнее. Природа
как будто что-то предчувствовала и томилась.
Ответа не последовало. Но вот наконец ветер в последний
раз рванул рогожу и убежал куда-то. Послышался ровный, спокойный шум. Большая холодная капля упала на колено Егорушки, другая поползла по руке. Он заметил, что колени его не прикрыты, и хотел было поправить рогожу, но в это время что-то посыпалось и застучало по дороге, потом по оглоблям, по тюку. Это был дождь. Он и рогожа
как будто поняли друг друга, заговорили о чем-то быстро, весело и препротивно,
как две сороки.
Вдруг над самой головой его с страшным, оглушительным треском разломалось небо; он нагнулся и притаил дыхание, ожидая, когда на его затылок и спину посыпятся обломки. Глаза его нечаянно открылись, и он увидел,
как на его пальцах, мокрых рукавах струйках, бежавших с рогожи, на тюке и внизу на земле вспыхнул и
раз пять мигнул ослепительно-едкий свет. Раздался новый удар, такой же сильный и ужасный. Небо уже не гремело, не грохотало и издавало сухие, трескучие, похожие на треск сухого дерева, звуки.
Человек в белой рубахе убрал самовар и зажег в углу перед образом лампадку. Отец Христофор шепнул ему что-то на ухо; тот сделал таинственное лицо,
как заговорщик — понимаю, мол, — вышел и, вернувшись немного погодя, поставил под диван посудину. Иван Иваныч постлал себе на полу, несколько
раз зевнул, лениво помолился и лег.
«Теперь сходитесь». // Хладнокровно, // Еще не целя, два врага // Походкой твердой, тихо, ровно // Четыре перешли шага, // Четыре смертные ступени. // Свой пистолет тогда Евгений, // Не преставая наступать, // Стал первый тихо подымать. // Вот пять шагов еще ступили, // И Ленский, жмуря левый глаз, // Стал также целить — но
как раз // Онегин выстрелил… Пробили // Часы урочные: поэт // Роняет молча пистолет.
— А пан разве не знает, что Бог на то создал горелку, чтобы ее всякий пробовал! Там всё лакомки, ласуны: шляхтич будет бежать верст пять за бочкой, продолбит
как раз дырочку, тотчас увидит, что не течет, и скажет: «Жид не повезет порожнюю бочку; верно, тут есть что-нибудь. Схватить жида, связать жида, отобрать все деньги у жида, посадить в тюрьму жида!» Потому что все, что ни есть недоброго, все валится на жида; потому что жида всякий принимает за собаку; потому что думают, уж и не человек, коли жид.
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье //
Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, //
Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь
раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем // В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу в скобках, // Что речь веду в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, //
Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый,
как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой друг, суди ты сам: // Два
раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот…
какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Они хранили в жизни мирной // Привычки милой старины; // У них на масленице жирной // Водились русские блины; // Два
раза в год они говели; // Любили круглые качели, // Подблюдны песни, хоровод; // В день Троицын, когда народ // Зевая слушает молебен, // Умильно на пучок зари // Они роняли слезки три; // Им квас
как воздух был потребен, // И за столом у них гостям // Носили блюда по чинам.
Мечтам и годам нет возврата; // Не обновлю души моей… // Я вас люблю любовью брата // И, может быть, еще нежней. // Послушайте ж меня без гнева: // Сменит не
раз младая дева // Мечтами легкие мечты; // Так деревцо свои листы // Меняет с каждою весною. // Так, видно, небом суждено. // Полюбите вы снова: но… // Учитесь властвовать собою: // Не всякий вас,
как я, поймет; // К беде неопытность ведет».