Неточные совпадения
Пятнадцати лет мне
еще не
было, а я уж говорил и стихи сочинял по-латынски все равно как по-русски.
Еще у меня усов не
было, а я уж, брат, читал и по-латынски, и по-гречески, и по-французски, знал философию, математику, гражданскую историю и все науки.
Егорушку оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом же, когда он прислушался, ему стало казаться, что это
пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренно убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она
еще молода и
была бы красивой, если бы не зной и не засуха; вины не
было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя…
Дениске
было уже около двадцати лет, служил он в кучерах и собирался жениться, но не перестал
еще быть маленьким.
Через минуту бричка тронулась в путь. Точно она ехала назад, а не дальше, путники видели то же самое, что и до полудня. Холмы все
еще тонули в лиловой дали, и не
было видно их конца; мелькал бурьян, булыжник, проносились сжатые полосы, и все те же грачи да коршун, солидно взмахивающий крыльями, летали над степью. Воздух все больше застывал от зноя и тишины, покорная природа цепенела в молчании… Ни ветра, ни бодрого, свежего звука, ни облачка.
У самой дороги вспорхнул стрепет. Мелькая крыльями и хвостом, он, залитый солнцем, походил на рыболовную блесну или на прудового мотылька, у которого, когда он мелькает над водой, крылья сливаются с усиками, и кажется, что усики растут у него и спереди, и сзади, и с боков… Дрожа в воздухе как насекомое, играя своей пестротой, стрепет поднялся высоко вверх по прямой линии, потом, вероятно испуганный облаком пыли, понесся в сторону, и долго
еще было видно его мелькание…
Еще бы, кажется, небольшое усилие, одна потуга, и степь взяла бы верх. Но невидимая гнетущая сила мало-помалу сковала ветер и воздух, уложила пыль, и опять, как будто ничего не
было, наступила тишина. Облако спряталось, загорелые холмы нахмурились, воздух покорно застыл, и одни только встревоженные чибисы где-то плакали и жаловались на судьбу…
Трудно
было понять, какое удобство имел в виду неведомый столяр, загибая так немилосердно спинки, и хотелось думать, что тут виноват не столяр, а какой-нибудь проезжий силач, который, желая похвастать своей силой, согнул стульям спины, потом взялся поправлять и
еще больше согнул.
— Да, хлопотно с детьми, я вам скажу! — вздохнул Мойсей Мойсеич. — У меня у самого шесть человек. Одного учи, другого лечи, третьего на руках носи, а когда вырастут, так
еще больше хлопот. Не только таперичка, даже в Священном писании так
было. Когда у Иакова
были маленькие дети, он плакал, а когда они выросли,
еще хуже стал плакать!
Если б можно
было, он с наслаждением склонил бы голову на стол, закрыл бы глаза, чтоб не видеть лампы и пальцев, двигавшихся над кучей, и позволил бы своим вялым, сонным мыслям
еще больше запутаться.
Кто-то, кажется Дениска, поставил Егорушку на ноги и повел его за руку; на пути он открыл наполовину глаза и
еще раз увидел красивую женщину в черном платье, которая целовала его. Она стояла посреди комнаты и, глядя, как он уходил, улыбалась и дружелюбно кивала ему головой. Подходя к двери, он увидел какого-то красивого и плотного брюнета в шляпе котелком и в крагах. Должно
быть, это
был провожатый дамы.
В июльские вечера и ночи уже не кричат перепела и коростели, не
поют в лесных балочках соловьи, не пахнет цветами, но степь все
еще прекрасна и полна жизни.
Заскрипел самый передний воз, за ним другой, третий… Егорушка почувствовал, как воз, на котором он лежал, покачнулся и тоже заскрипел. Обоз тронулся. Егорушка покрепче взялся рукой за веревку, которою
был перевязан тюк,
еще засмеялся от удовольствия, поправил в кармане пряник и стал засыпать так, как он обыкновенно засыпал у себя дома в постели…
Пантелей тоже подошел к ведру. Он вынул из кармана зеленый лампадный стаканчик, вытер его тряпочкой, зачерпнул им из ведра и
выпил, потом
еще раз зачерпнул, завернул стаканчик в тряпочку и положил его обратно в карман.
Егорушка
еще не знал этого, и, прежде чем каша
была съедена, он уж глубоко верил, что вокруг котла сидят люди, оскорбленные и обиженные судьбой.
Пантелей рассказывал, что в
былое время, когда
еще не
было железных дорог, он ходил с обозами в Москву и в Нижний, зарабатывал так много, что некуда
было девать денег.
— Ты, нехристь, сними шапку! — сказал он грубо. — Нешто можно в шапке
есть? А
еще тоже барин!
Егорушка, когда
еще не горел костер и можно
было видеть далеко, заметил, что точно такой же старый покосившийся крест стоял на другой стороне большой дороги.
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего
было, а как только купцы доехали до этого места, косари и давай чистить их косами. Сын, молодец
был, выхватил у одного косу и тоже давай чистить… Ну, конечно, те одолели, потому их человек восемь
было. Изрезали купцов так, что живого места на теле не осталось; кончили свое дело и стащили с дороги обоих, отца на одну сторону, а сына на другую. Супротив этого креста на той стороне
еще другой крест
есть… Цел ли — не знаю… Отсюда не видать.
Он деток своих вспоминает, я в ту пору
еще молодой
был, жить хотел…
Незнакомец положил около костра то, что держал в руках — это
была убитая дрохва, — и
еще раз поздоровался.
Когда на другой день проснулся Егорушка,
было раннее утро; солнце
еще не всходило. Обоз стоял. Какой-то человек в белой фуражке и в костюме из дешевой серой материи, сидя на казачьем жеребчике, у самого переднего воза разговаривал о чем-то с Дымовым и Кирюхой. Впереди, версты за две от обоза, белели длинные невысокие амбары и домики с черепичными крышами; около домиков не
было видно ни дворов, ни деревьев.
— Ничего, хороший человек… — говорил Пантелей, глядя на хутора. — Дай бог здоровья, славный господин… Варламов-то, Семен Александрыч… На таких людях, брат, земля держится. Это верно… Петухи
еще не
поют, а он уж на ногах… Другой бы спал или дома с гостями тары-бары-растабары, а он целый день по степу… Кружится… Этот уж не упустит дела… Не-ет! Это молодчина…
Лунный свет затуманился, стал как будто грязнее, звезды
еще больше нахмурились, и видно
было, как по краю дороги спешили куда-то назад облака пыли и их тени.
Егорушка
еще позвал деда. Не добившись ответа, он сел неподвижно и уж не ждал, когда все кончится. Он
был уверен, что сию минуту его убьет гром, что глаза нечаянно откроются и он увидит страшных великанов. И он уж не крестился, не звал деда, не думал о матери и только коченел от холода и уверенности, что гроза никогда не кончится.
— Разное. Покеда
еще пшеницу убираем. А молонья-то, молонья! Давно такой грозы не
было…
Пантелей ушел на смену и потом опять вернулся, а Егорушка все
еще не спал и дрожал всем телом. Что-то давило ему голову и грудь, угнетало его, и он не знал, что это: шепот ли стариков или тяжелый запах овчины? От съеденных арбуза и дыни во рту
был неприятный, металлический вкус. К тому же
еще кусались блохи.
— А мы
еще вчера вечером приехали… Целый день нынче вас ждали. Хотели вчерась нагнать вас, да не рука
была, другой дорогой поехали. Эка, как ты свою пальтишку измял! Достанется тебе от дяденьки!
Когда они проходили двором, то возов и подводчиков уже не
было, все они
еще рано утром уехали на пристань. В дальнем углу двора темнела знакомая бричка; возле нее стояли гнедые и
ели овес.
И он ушел. Настасья Петровна
еще раз обняла Егорушку, обозвала его ангельчиком и, заплаканная, стала собирать на стол. Через три минуты Егорушка уж сидел рядом с ней, отвечал на ее бесконечные расспросы и
ел жирные горячие щи.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни
было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум,
еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё
было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Бывало, он
еще в постеле: // К нему записочки несут. // Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там
будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде
поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Всего, что знал
еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в чем он истинный
был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что
было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — //
Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.
И вновь задумчивый, унылый // Пред милой Ольгою своей, // Владимир не имеет силы // Вчерашний день напомнить ей; // Он мыслит: «
Буду ей спаситель. // Не потерплю, чтоб развратитель // Огнем и вздохов и похвал // Младое сердце искушал; // Чтоб червь презренный, ядовитый // Точил лилеи стебелек; // Чтобы двухутренний цветок // Увял
еще полураскрытый». // Всё это значило, друзья: // С приятелем стреляюсь я.