Неточные совпадения
Движения его, когда он
был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи,
еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.
Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может
быть, и
еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.
Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно
было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум
еще не являлся на помощь.
С полчаса он все лежал, мучась этим намерением, но потом рассудил, что успеет
еще сделать это и после чаю, а чай можно
пить, по обыкновению, в постели, тем более что ничто не мешает думать и лежа.
Поэтому для Захара дорог
был серый сюртук: в нем да
еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.
—
Еще поскорее! Торопит, стало
быть нужно. Это очень несносно — переезжать: с переездкой всегда хлопот много, — сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно! А у вас такая славная квартира… вы что платите?
Тарантьев
был человек ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства, а в заключение
еще почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты
будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а
еще барин, помещик! А там чистота, тишина;
есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не
будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
— Постой, постой! Куда ты? — остановил его Обломов. — У меня
еще есть дело, поважнее. Посмотри, какое я письмо от старосты получил, да реши, что мне делать.
— Ведь сказано,
будет шампанское: чего же
еще тебе?
— Шампанское за отыскание квартиры: ведь я тебя облагодетельствовал, а ты не чувствуешь этого, споришь
еще; ты неблагодарен! Поди-ка сыщи сам квартиру! Да что квартира? Главное, спокойствие-то какое тебе
будет: все равно как у родной сестры. Двое ребятишек, холостой брат, я всякий день
буду заходить…
— Ведь послезавтра, так зачем же сейчас? — заметил Обломов. — Можно и завтра. Да послушай-ка, Михей Андреич, — прибавил он, — уж доверши свои «благодеяния»: я, так и
быть,
еще прибавлю к обеду рыбу или птицу какую-нибудь.
Он вместо пяти получал уже от семи до десяти тысяч рублей ассигнациями дохода; тогда и жизнь его приняла другие, более широкие размеры. Он нанял квартиру побольше, прибавил к своему штату
еще повара и завел
было пару лошадей.
Тогда
еще он
был молод, и если нельзя сказать, чтоб он
был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь;
еще он
был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется, в службе, что и
было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и все
еще стоял у порога своей арены, там же, где
был десять лет назад.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и
есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Но это все
было давно,
еще в ту нежную пору, когда человек во всяком другом человеке предполагает искреннего друга и влюбляется почти во всякую женщину и всякой готов предложить руку и сердце, что иным даже и удается совершить, часто к великому прискорбию потом на всю остальную жизнь.
Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал
еще подробнее весь его внутренний быт; но он
был убежден, что они с барином дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.
В первых двух случаях
еще можно
было спорить с ним, но когда он, в крайности, вооружался последним аргументом, то уже всякое противоречие
было бесполезно, и он оставался правым без апелляции.
Ленивый от природы, он
был ленив
еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар
был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет
еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.
— Да, много хлопот, — говорил он тихонько. — Вон хоть бы в плане — пропасть
еще работы!.. А сыр-то ведь оставался, — прибавил он задумчиво, — съел этот Захар, да и говорит, что не
было! И куда это запропастились медные деньги? — говорил он, шаря на столе рукой.
— Теперь, теперь!
Еще у меня поважнее
есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я стану писать?
— Если вы
еще года два-три проживете в этом климате да
будете все лежать,
есть жирное и тяжелое — вы умрете ударом.
«До бед, которыми грозит староста,
еще далеко, — думал он, — до тех пор многое может перемениться: авось дожди поправят хлеб; может
быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков „водворят на место жительства“, как он пишет».
«А может
быть,
еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно
будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же в самом деле… переезжать!..»
Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как
были, полуоткрыты. Вместо слова послышался
еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека.
И как уголок их
был почти непроезжий, то и неоткуда
было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Не с чем даже
было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли
было чего
еще пожелать, что
есть у других.
Однажды, впрочем,
еще найден
был лежащий за околицей, в канаве, у моста, видно, отставший от проходившей в город артели человек.
В Сосновке
была господская усадьба и резиденция. Верстах в пяти от Сосновки лежало сельцо Верхлёво, тоже принадлежавшее некогда фамилии Обломовых и давно перешедшее в другие руки, и
еще несколько причисленных к этому же селу кое-где разбросанных изб.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может
быть,
еще и на нас самих.
И поныне русский человек среди окружающей его строгой, лишенной вымысла действительности любит верить соблазнительным сказаниям старины, и долго, может
быть,
еще не отрешиться ему от этой веры.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они
будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да
еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Узнал Илья Ильич, что нет бед от чудовищ, а какие
есть — едва знает, и на каждом шагу все ждет чего-то страшного и боится. И теперь
еще, оставшись в темной комнате или увидя покойника, он трепещет от зловещей, в детстве зароненной в душу тоски; смеясь над страхами своими поутру, он опять бледнеет вечером.
У него
был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да
еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Кроме этих детей, других
еще в пансионе пока не
было.
Может
быть, когда дитя
еще едва выговаривало слова, а может
быть,
еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Они сносили труд как наказание, наложенное
еще на праотцев наших, но любить не могли, и где
был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным.
Норма жизни
была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось при дедах и отцах, так делалось при отце Ильи Ильича, так, может
быть, делается
еще и теперь в Обломовке.
Наконец даже дошло до того, что на мостик настлали три новые доски, тотчас же, как только Антип свалился с него, с лошадью и с бочкой, в канаву. Он
еще не успел выздороветь от ушиба, а уж мостик отделан
был заново.
— Ну, как же не
была в петровки?
Еще тогда всё пироги с грибами пекли: она любит…
— Одна ли Анна Андреевна! — сказала хозяйка. — Вот как брата-то ее женят и пойдут дети — столько ли
еще будет хлопот! И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все хотят приданого, да всё деньгами…
— Ну, Пелагея Ивановна, молодец! — сказал Илья Иванович. — А то
еще когда масло дешево
будет, так затылок, что ли, чешется…
Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали
еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя
было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
— Полно, не распечатывай, Илья Иваныч, — с боязнью остановила его жена, — кто его знает, какое оно там письмо-то? может
быть,
еще страшное, беда какая-нибудь. Вишь, ведь народ-то нынче какой стал! Завтра или послезавтра успеешь — не уйдет оно от тебя.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей
была неописанна. Возблагодарили Господа Бога, потом
напоили его мятой, там бузиной, к вечеру
еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло
быть полезно: опять играть в снежки…
— Хорошенько его, хорошенько, Матвей Мосеич!
Еще,
еще! — приговаривал он, злобно радуясь. — Эх, мало! Ай да Матвей Мосеич! Спасибо! А то востер больно… Вот тебе «лысый черт»!
Будешь вперед зубоскалить?
Захар остановился на дороге, быстро обернулся и, не глядя на дворню,
еще быстрее ринулся на улицу. Он дошел, не оборачиваясь ни на кого, до двери полпивной, которая
была напротив; тут он обернулся, мрачно окинул взглядом все общество и
еще мрачнее махнул всем рукой, чтоб шли за ним, и скрылся в дверях.
Ты делал со мной дела, стало
быть, знаешь, что у меня
есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно,
еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.