— Хотя Арина Васильевна и ее дочери знали, на какое дело шли, но известие, что Парашенька обвенчана, чего они так скоро не ожидали, привело их в ужас: точно спала пелена с их глаз, точно то случилось, о чем они и не думали, и они почувствовали, что ни
мнимая смертельная
болезнь родной бабушки, ни письмо ее — не защита им от справедливого гнева Степана Михайловича.
Эта, окончившаяся пагубно и для Новгорода, и для самого грозного опричника, затея была рассчитана, во-первых, для сведения старых счетов «царского любимца» с новгородским архиепископом Пименом, которого, если не забыл читатель, Григорий Лукьянович считал укрывателем своего непокорного сына Максима, а во-вторых, для того, чтобы открытием
мнимого важного заговора доказать необходимость жестокости для обуздания предателей, будто бы единомышленников князя Владимира Андреевича, и тем успокоить просыпавшуюся по временам, в светлые промежутки гнетущей
болезни, совесть царя, несомненно видевшего глубокую скорбь народа по поводу смерти близкого царского родича от руки его венценосца, — скорбь скорее не о жертве, неповинно, как были убеждены и почти открыто высказывали современники, принявшей мученическую кончину, а о палаче, перешедшем, казалось, предел возможной человеческой жестокости.
Чтобы поручить это войско достойному вождю, ожидали в Москву знаменитого воеводу, служебного князя Даниила Дмитриевича Холмского.
Болезнь,
мнимая или настоящая, задерживала его в дальнем поместье.
Мнимая, сказал я: и то немудрено, потому что он родом тверчанин, потомок тверских князей, должен был неохотно повиноваться приказу своего владыки, идти против родины своей.