Войницкий. А профессора, к сожалению, еще не съела моль. По-прежнему от утра до глубокой ночи сидит у себя в кабинете и пишет. «Напрягши ум, наморщивши чело, всё оды пишем, пишем, и ни себе, ни им похвал нигде не слышим». Бедная бумага! Сонечка по-прежнему читает умные книжки и пишет очень умный дневник.
Федор Иванович. Ну вот еще! Безнадежно… На этом свете ничего нет безнадежного. Безнадежно, несчастная любовь, ox, ax — все это баловство. Надо только хотеть… Захотел я, чтоб ружье мое не давало осечки, оно и не дает. Захотел я, чтоб барыня меня полюбила, — она и полюбит. Так-то, брат Соня. Уж если я какую намечу, то, кажется, легче ей на луну вскочить, чем от меня уйти.
Русские леса трещат от топоров, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и все оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо.
Бывает, что идешь темной ночью по лесу, и если в это время светит вдали огонек, то на душе почему-то так хорошо, что не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя прямо в лицо.
Елена Андреевна. B ком? Отец твой хороший, честный человек, труженик. Ты сегодня попрекнула его счастьем. Если он в самом деле был счастлив, то за трудами он не замечал этого своего счастья. Я не сделала умышленно зла ни отцу, ни тебе. Дядя твой Жорж очень добрый, честный, но несчастный, неудовлетворенный человек… Кому же не веришь?
Я бы улетела вольной птицей подальше от всех вас, от ваших сонных физиономий, скучных, постылых разговоров, забыла бы, что все вы существуете на свете, и никто бы не посмел тогда учить меня.
Войницкий. Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел… Если б я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский… Я зарапортовался! Я с ума схожу… Матушка, я в отчаянии! Матушка!
Не смею я учить вас, многоуважаемая, но все ваши письма, телеграммы, и что я каждый день езжу на почту — все это, извините, напрасные хлопоты. Какой бы ответ ни прислал вам братец, вы все равно вернетесь к супругу.
Не будем молчать, господа, будем говорить. B нашем положении это самое лучшее. Надо глядеть несчастьям в глаза смело и прямо. Я гляжу бодрее вас всех, и это оттого, что я больше всех несчастлив.
Носила я Демидушку По поженкам… лелеяла… Да взъелася свекровь, Как зыкнула, как рыкнула: «Оставь его у дедушки, Не много с ним нажнешь!» Запугана, заругана, Перечить не посмела я, Оставила дитя.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.