И ни в чем еще не был виноват Алексей Степаныч: внушениям семьи он совершенно не верил, да и самый сильный авторитет в его глазах был, конечно, отец, который своею благосклонностью к невестке возвысил ее в глазах мужа; об ее болезненном состоянии сожалел он искренне, хотя, конечно, не сильно, а на потерю красоты смотрел как на временную потерю и заранее веселился мыслию, как опять расцветет и похорошеет его молодая жена; он не мог быть весел, видя, что она страдает; но не мог сочувствовать всем ее предчувствиям и страхам, думая, что это одно пустое воображение; к тонкому вниманию он был, как и большая часть
мужчин, не способен;
утешать и развлекать Софью Николавну в дурном состоянии духа было дело поистине мудреное: как раз не угодишь и попадешь впросак, не поправишь, а испортишь дело; к этому требовалось много искусства и ловкости, которых он не имел.
Все тихо! — только это сердце беспокойно; // Неблагодарный! я его просила, // Чтобы хоть для меня он удержался. // Ужели для меня не мог он? — вот
мужчины! // Ужели мненье моего отца // Ему дороже, чем любовь моя? — // Теперь уж некому меня
утешить;
Похвала уму его дочери польстила его отцовскому самолюбию, а страх, внушенный девчонкой такому опытному и строгому педагогу, как Кудиныч,
утешил Николая Митрофановича в том смысле, что не он один из
мужчин боится этого «исчадия ада», как он не раз называл свою дочь.