Неточные совпадения
— А вы всё молодеете! — выговорил он сквозь смех. — Не знаю, какой это вы краской голову и бороду красите, мне бы дали. — Он, сопя и задыхаясь, обнял меня и поцеловал в щеку. — Мне бы дали… — повторил он. —
Да вам, родной мой, есть сорок?
—
Да,
да,
да… — сказал Иван Иваныч, вздыхая. — Так, так, так…
—
Да,
да, голод… — забормотал Иван Иваныч. — Действительно…
Да…
—
Да, быстрота… — проговорил Иван Иваныч сонно и вяло, как будто засыпая. — Только ничего не поделаешь. Земля не уродила, так что уж тут… никаким глазомером и натиском ее не проймешь… Стихия… Против бога и судьбы не пойдешь…
—
Да, но ведь человеку дана голова, чтобы бороться со стихиями.
— А?
Да… Это так, так…
Да.
— У меня тоже ничего не уродило, — засмеялся он тонким голосом и хитро подмигнул, как будто это в самом деле было очень смешно. — Денег нет, хлеба нет, а работников полон двор, как у графа Шереметьева. Хочу по шеям разогнать,
да жалко как будто.
—
Да,
да,
да… — забормотал Иван Иваныч. — Так, так, так…
— Надоели мне эти голодающие, ну их! И всё обижаются и всё обижаются, — продолжал Иван Иваныч, обсасывая лимонную корку. — Голодные обижаются на сытых. И те, у кого есть хлеб, обижаются на голодных.
Да… С голоду человек шалеет, дуреет, становится дикий. Голод не картошка. Голодный и грубости говорит, и ворует, и, может, еще что похуже… Понимать надо.
Поедем
да поедем, — пристал, как с ножом к горлу.
—
Да,
да… — забормотал Иван Иваныч, смутившись. — Конечно… Так,
да…
—
Да… — забормотал Иван Иваныч некстати. — У купца Бурова тысяч четыреста есть, а может, и больше. Я ему и говорю: «Отвали-ка, тезка, голодающим тысяч сто или двести. Все равно помирать будешь, на тот свет с собой не возьмешь». Обиделся. А помирать-то ведь надо. Смерть не картошка.
—
Да,
да… Извините старика… Чепухенция…
Да… Тяжело спускаясь вниз по лестнице, растопырив руки для равновесия и показывая мне свою жирную громадную спину и красный затылок, он давал неприятное впечатление какого-то краба.
— Ехали бы вы куда-нибудь, ваше превосходительство, — бормотал он. — В Петербург или за границу… Зачем вам тут жить и золотое время терять? Человек вы молодой, здоровый, богатый…
Да… Эх, будь я помоложе, улепетнул бы, как заяц, и только бы в ушах засвистело!
— Андрей Станиславович.
Да…
—
Да, организую. Но это мое дело, — ответила она.
—
Да, это ваше дело, — сказал я мягко. — Я рад ему, потому что оно вполне отвечает моим намерениям. Я прошу позволения участвовать в нем.
— Да-с, но ведь и ведомость же нужна! — сказал я, улыбаясь ее наивности. — Где у вас письма, при которых вы получали пожертвования деньгами и натурой? Pardon, маленькое практическое указание, Natalie: эти письма необходимо беречь. Вы каждое письмо нумеруйте и записывайте его в особую ведомость. Так же вы поступайте и со своими письмами. Впрочем, все это я буду делать сам.
— Это грубость нравов, Павел Андреич, — сказала она. — Вы образованны и воспитаны, но в сущности какой вы еще… скиф! Это оттого, что вы ведете замкнутую, ненавистническую жизнь, ни с кем не видаетесь и не читаете ничего, кроме ваших инженерных книг. А ведь есть хорошие люди, хорошие книги!
Да… Но я утомилась и мне тяжело говорить. Спать надо.
— Рад, голубчик! Я из ума выжил, люблю честь…
Да.
— А я к себе доктора жду обедать, — сказал Иван Иваныч. — Обещал с пункта заехать.
Да. Он у меня каждую среду обедает, дай бог ему здоровья. — Он потянулся ко мне и поцеловал в шею. — Приехали, голубчик, значит, не сердитесь, — зашептал он, сопя. — Не сердитесь, матушка.
Да. Может, и обидно, но не надо сердиться. Я об одном только прошу бога перед смертью: со всеми жить в мире и согласии, по правде.
Да.
— А?
Да,
да… Письменный стол и вот этот шкапчик из красного дерева делал моему отцу столяр-самоучка Глеб Бутыга, крепостной генерала Жукова.
Да… Большой художник по своей части.
— Я только эти комнаты топлю, — бормотал Иван Иваныч, показывая мне свои комнаты. — С тех пор, как умерла жена и сына на войне убили, я запер парадные.
Да… вот…
— Счастливая, ей-богу! — вздохнул Иван Иваныч. — Не хлопотала, не беспокоилась, не суетилась, а вышло так, что она теперь первая персона во всем уезде. Почти всё дело у нее в руках и около нее все: и доктор, и земские начальники, и барыни. У настоящих людей это как-то само собой выходит.
Да… Яблоне не надо беспокоиться, чтобы на ней яблоки росли — сами вырастут.
— А?
Да,
да… — забормотал Иван Иваныч, не расслышав. — Это верно… Надо быть равнодушным. Так, так… Именно… Будь только справедлив перед богом и людьми, а там — хоть трава не расти.
Если, понимаете ли, хорошенько вдуматься, вглядеться
да разобрать эту, с позволения сказать, кашу, то ведь это не жизнь, а пожар в театре!
— И я вовсе не просил его беспокоиться, — сказал я, готовый заплакать от волнения. — К чему, к чему всё это? Ну,
да, положим, я был не прав, поступал я дурно, положим, но зачем они стараются, чтобы я был еще больше не прав?
— Бы… ба… бы… бывает, — забормотал Иван Иваныч, делая усилие, чтобы пошевелиться. — В прошлую субботу обедала.
Да… Она меня любит.
— Не знаю, голубчик… Я человек сырой, обрюзг, советовать уже не могу…
Да… А сказал я вам тогда потому, что люблю вас, и жену вашу люблю, и отца любил…
Да. Я скоро помру и какая мне надобность таиться от вас или врать? Так и говорю: люблю вас крепко, но не уважаю.
Да, не уважаю.
— Невозможно вас уважать, голубчик. С виду вы как будто и настоящий человек. Наружность у вас и осанка как у французского президента Карно — в «Иллюстрации» намедни видел…
да… Говорите вы высоко, и умны вы, и в чинах, рукой до вас не достанешь, но, голубчик, у вас душа не настоящая… Силы в ней нет…
Да.
А между тем мы даем не 350 в день, а только 10 и говорим, что это пособие, помощь, что за это ваша супруга и все мы исключительно прекрасные люди, и
да здравствует гуманность.
Ах, если бы мы поменьше толковали о гуманности, а побольше бы считали, рассуждали
да совестливо относились к своим обязательствам!