Калашников чему-то усмехнулся и поманил ее к себе пальцем. Она подошла к столу, и он показал ей в книге на пророка Илию, который правил тройкою лошадей, несущихся к небу. Любка облокотилась на стол; коса ее перекинулась через плечо — длинная коса, рыжая, перевязанная на конце красной ленточкой, — и едва не коснулась пола. И она тоже усмехнулась.
— Отличная, замечательная картина! — сказал Калашников. — Замечательная! — повторил он и сделал руками так, как будто хотел вместо Илии забрать в руки вожжи.
— Это ветер, — сказал Калашников; он помолчал, поднял глаза на фельдшера и спросил: — Как по-вашему, по-ученому, Осип Васильич, есть на этом свете черти или нет?
Смуглый мужик ни разу не был в больнице, и фельдшер не знал, кто он и откуда, и теперь, глядя на него, решил, что это, должно быть, цыган. Мужик встал и, потягиваясь, громко зевая, подошел к Любке и Калашникову, сел рядом и тоже стал глядеть в книгу. На его заспанном лице показались умиление и зависть.
Он видел, что Любка и Калашников любуются им, и сам считал себя молодцом, и то подбоченивался, то выпячивал вперед грудь, то вытягивался так, что трещала скамья…
После ужина Калашников, не вставая, помолился на образ и пожал руку Мерику; тот тоже помолился и пожал руку Калашникову. Любка убрала ужин и насыпала на стол мятных пряников, каленых орехов, тыквенных семечек и поставила две бутылки со сладким вином.
— Царство небесное, вечный покой Андрею Григорьичу, — говорил Калашников, чокаясь с Мериком. — Когда он был жив, соберемся мы здесь, бывало, или у брата Мартына и — боже мой, боже мой! — какие люди, какие разговоры! Замечательные разговоры! Тут и Мартын, и Филя, и Стукотей Федор… Всё благородно, сообразно… А как гуляли! Так гуляли, так гуляли!
Калашников настроил балалайку и заиграл, и фельдшер никак не мог понять, какую он песню играет, веселую или грустную, потому что было то очень грустно, даже плакать хотелось, то становилось весело.
Фельдшер вышел на двор поглядеть: как бы не уехал Калашников на его лошади. Метель всё еще продолжалась. Белые облака, цепляясь своими длинными хвостами за бурьян и кусты, носились по двору, а по ту сторону забора, в поле, великаны в белых саванах с широкими рукавами кружились и падали, и опять поднимались, чтобы махать руками и драться. А ветер-то, ветер! Голые березки и вишни, не вынося его грубых ласок, низко гнулись к земле и плакали: «Боже, за какой грех ты прикрепил нас к земле и не пускаешь на волю?»
— Тпррр! — строго сказал Калашников и сел на свою лошадь; одна половинка ворот была отворена, и около нее навалило высокий сугроб. — Ну, поехала, что ли! — прикрикнул Калашников. Малорослая, коротконогая лошаденка его пошла, завязла по самый живот в сугробе. Калашников побелел от снега и скоро вместе со своею лошадью исчез за воротами.
— Кто говорит, что гулять грех? — спрашивал он себя с досадой. — А вот которые говорят это, те никогда не жили на воле, как Мерик или Калашников, и не любили Любки; они всю свою жизнь побирались, жили без всякого удовольствия и любили только своих жен, похожих на лягушек.
Предложения из русской классики со словом «калашник»
И смутился тогда думой крепкою Молодой купец Калашников; И он стал к окну, глядит на улицу — А на улице ночь темнехонька; Валит белый снег, расстилается, Заметает след человеческий.
Известный уже нам Калашников, сидевший в третьем классе третий год, вдруг изобрел прозвать преподавателя словесности красноглазым зайцем и предложил классу потравить его: «А коли кто, говорит, не хочет, так сказывайся, я тому сейчас ребра переломаю», и все, конечно, согласились.
Но так как калашники развозили по деревне свои куличи примерно за неделю или за три-четыре дня до праздников, то на пасхальном столе крестьянина-бедняка обыкновенно красовалась плоская и твёрдая, как дерево, булка, ценой не свыше пятиалтынного или двугривенного.
– Знаешь, чем я занят? Любимое развлечение военрука – собираю и разбираю калашников, – азартно сказал он и отдёрнул парусину.
Но так как калашники развозили по деревне свои куличи примерно за неделю или за три-четыре дня до праздников, то на пасхальном столе крестьянина-бедняка обыкновенно красовалась плоская и твёрдая, как дерево, булка, ценой не свыше пятиалтынного или двугривенного.
То, с чем предстояло спать, а именно калашников, пообещали выдать на месте, непосредственно, в части, где предстояло работать.