Неточные совпадения
А Верочка, наряженная, идет
с матерью в церковь да думает: «к другой шли бы эти наряды, а на меня
что ни надень, все цыганка — чучело, как в ситцевом платье, так и в шелковом.
— Я говорю
с вами, как
с человеком, в котором нет
ни искры чести. Но, может быть, вы еще не до конца испорчены. Если так, я прошу вас: перестаньте бывать у нас. Тогда я прощу вам вашу клевету. Если вы согласны, дайте вашу руку, — она протянула ему руку: он взял ее, сам не понимая,
что делает.
— Мне жаль вас, — сказала Верочка: — я вижу искренность вашей любви (Верочка, это еще вовсе не любовь, это смесь разной гадости
с разной дрянью, — любовь не то; не всякий тот любит женщину, кому неприятно получить от нее отказ, — любовь вовсе не то, — но Верочка еще не знает этого, и растрогана), — вы хотите, чтобы я не давала вам ответа — извольте. Но предупреждаю вас,
что отсрочка
ни к
чему не поведет: я никогда не дам вам другого ответа, кроме того, какой дала нынче.
— Да
с чего ты это взяла, Верочка? Ссориться мы
ни разу не ссорились. Живем почти врознь, дружны, это правда, но
что ж из этого?
А когда мужчины вздумали бегать взапуски, прыгать через канаву, то три мыслителя отличились самыми усердными состязателями мужественных упражнений: офицер получил первенство в прыганье через канаву, Дмитрий Сергеич, человек очень сильный, вошел в большой азарт, когда офицер поборол его: он надеялся быть первым на этом поприще после ригориста, который очень удобно поднимал на воздухе и клал на землю офицера и Дмитрия Сергеича вместе, это не вводило в амбицию
ни Дмитрия Сергеича,
ни офицера: ригорист был признанный атлет, но Дмитрию Сергеичу никак не хотелось оставить на себе того афронта,
что не может побороть офицера; пять раз он схватывался
с ним, и все пять раз офицер низлагал его, хотя не без труда.
— Люди переменяются, Вера Павловна. Да ведь я и страшно работаю, могу похвалиться. Я почти
ни у кого не бываю: некогда, лень. Так устаешь
с 9 часов до 5 в гошпитале и в Академии,
что потом чувствуешь невозможность никакого другого перехода, кроме как из мундира прямо в халат. Дружба хороша, но не сердитесь, сигара на диване, в халате — еще лучше.
— Я ходила по Невскому, Вера Павловна; только еще вышла, было еще рано; идет студент, я привязалась к нему. Он ничего не сказал а перешел на другую сторону улицы. Смотрит, я опять подбегаю к нему, схватила его за руку. «Нет, я говорю, не отстану от вас, вы такой хорошенький». «А я вас прошу об этом, оставьте меня», он говорит. «Нет, пойдемте со мной». «Незачем». «Ну, так я
с вами пойду. Вы куда идете? Я уж от вас
ни за
что не отстану». — Ведь я была такая бесстыдная, хуже других.
Это все равно, как если, когда замечтаешься, сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его люблю», так ведь тут уж
ни тревоги,
ни боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо чувствуешь, так вот то же самое, только в тысячу раз сильнее, когда этот любимый человек на тебя любуется; и как это спокойно чувствуешь, а не то,
что сердце стучит, нет, это уж тревога была бы, этого не чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и
с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире становится, дышится легче, вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
Ах, как легко! так
что и час, и два пролетят, будто одна минута, нет,
ни минуты,
ни секунды нет, вовсе времени нет, все равно, как уснешь, и проснешься: проснешься — знаешь,
что много времени прошло
с той поры, как уснул; а как это время прошло? — и
ни одного мига не составило; и тоже все равно, как после сна, не то
что утомленье, а, напротив, свежесть, бодрость, будто отдохнул; да так и есть,
что отдохнул: я сказала «очень легко дышать», это и есть самое настоящее.
И действительно, она порадовалась; он не отходил от нее
ни на минуту, кроме тех часов, которые должен был проводить в гошпитале и Академии; так прожила она около месяца, и все время были они вместе, и сколько было рассказов, рассказов обо всем,
что было
с каждым во время разлуки, и еще больше было воспоминаний о прежней жизни вместе, и сколько было удовольствий: они гуляли вместе, он нанял коляску, и они каждый день целый вечер ездили по окрестностям Петербурга и восхищались ими; человеку так мила природа,
что даже этою жалкою, презренною, хоть и стоившею миллионы и десятки миллионов, природою петербургских окрестностей радуются люди; они читали, они играли в дурачки, они играли в лото, она даже стала учиться играть в шахматы, как будто имела время выучиться.
И действительно, он исполнил его удачно: не выдал своего намерения
ни одним недомолвленным или перемолвленным словом,
ни одним взглядом; по-прежнему он был свободен и шутлив
с Верою Павловною, по-прежнему было видно,
что ему приятно в ее обществе; только стали встречаться разные помехи ему бывать у Лопуховых так часто, как прежде, оставаться у них целый вечер, как прежде, да как-то выходило,
что чаще прежнего Лопухов хватал его за руку, а то и за лацкан сюртука со словами: «нет, дружище, ты от этого спора не уйдешь так вот сейчас» — так
что все большую и большую долю времени, проводимого у Лопуховых, Кирсанову приводилось просиживать у дивана приятеля.
Так прошел месяц, может быть, несколько и побольше, и если бы кто сосчитал, тот нашел бы,
что в этот месяц
ни на волос не уменьшилась его короткость
с Лопуховыми, но вчетверо уменьшилось время, которое проводит он у них, а в этом времени наполовину уменьшилась пропорция времени, которое проводит он
с Верою Павловною. Еще какой-нибудь месяц, и при всей неизменности дружбы, друзья будут мало видеться, — и дело будет в шляпе.
Это великая заслуга в муже; эта великая награда покупается только высоким нравственным достоинством; и кто заслужил ее, тот вправе считать себя человеком безукоризненного благородства, тот смело может надеяться,
что совесть его чиста и всегда будет чиста,
что мужество никогда
ни в
чем не изменит ему,
что во всех испытаниях, всяких, каких бы то
ни было, он останется спокоен и тверд,
что судьба почти не властна над миром его души,
что с той поры, как он заслужил эту великую честь, до последней минуты жизни, каким бы ударам
ни подвергался он, он будет счастлив сознанием своего человеческого достоинства.
Он целый вечер не сводил
с нее глаз, и ей
ни разу не подумалось в этот вечер,
что он делает над собой усилие, чтобы быть нежным, и этот вечер был одним из самых радостных в ее жизни, по крайней мере, до сих пор; через несколько лет после того, как я рассказываю вам о ней, у ней будет много таких целых дней, месяцев, годов: это будет, когда подрастут ее дети, и она будет видеть их людьми, достойными счастья и счастливыми.
А подумать внимательно о факте и понять его причины — это почти одно и то же для человека
с тем образом мыслей, какой был у Лопухова, Лопухов находил,
что его теория дает безошибочные средства к анализу движений человеческого сердца, и я, признаюсь, согласен
с ним в этом; в те долгие годы, как я считаю ее за истину, она
ни разу не ввела меня в ошибку и
ни разу не отказалась легко открыть мне правду, как бы глубоко
ни была затаена правда какого-нибудь человеческого дела.
— Друг мой, ты говоришь совершенную правду о том,
что честно и бесчестно. Но только я не знаю, к
чему ты говоришь ее, и не понимаю, какое отношение может она иметь ко мне. Я ровно ничего тебе не говорил
ни о каком намерении рисковать спокойствием жизни, чьей бы то
ни было,
ни о
чем подобном. Ты фантазируешь, и больше ничего. Я прошу тебя, своего приятеля, не забывать меня, потому
что мне, как твоему приятелю, приятно проводить время
с тобою, — только. Исполнишь ты мою приятельскую просьбу?
— Я ничего не говорю, Александр; я только занимаюсь теоретическими вопросами. Вот еще один. Если в ком-нибудь пробуждается какая-нибудь потребность, — ведет к чему-нибудь хорошему наше старание заглушить в нем эту потребность? Как по — твоему? Не так ли вот: нет, такое старание не ведет
ни к
чему хорошему. Оно приводит только к тому,
что потребность получает утрированный размер, — это вредно, или фальшивое направление, — это и вредно, и гадко, или, заглушаясь, заглушает
с собою и жизнь, — это жаль.
Но если он держал себя не хуже прежнего, то глаза, которые смотрели на него, были расположены замечать многое,
чего и не могли бы видеть никакие другие глава, — да, никакие другие не могли бы заметить: сам Лопухов, которого Марья Алексевна признала рожденным идти по откупной части, удивлялся непринужденности, которая
ни на один миг не изменила Кирсанову, и получал как теоретик большое удовольствие от наблюдений, против воли заинтересовавших его психологическою замечательностью этого явления
с научной точки зрения.
Отчего Кирсанов не вальсирует на этой бесцеремонной вечеринке, на которой сам Лопухов вальсирует, потому
что здесь общее правило: если ты семидесятилетний старик, но попался сюда, изволь дурачиться вместе
с другими; ведь здесь никто
ни на кого не смотрит, у каждого одна мысль — побольше шуму, побольше движенья, то есть побольше веселья каждому и всем, — отчего же Кирсанов не вальсирует?
Но он был слишком ловкий артист в своей роли, ему не хотелось вальсировать
с Верою Павловною, но он тотчас же понял,
что это было бы замечено, потому от недолгого колебанья, не имевшего никакого видимого отношения
ни к Вере Павловне,
ни к кому на свете, остался в ее памяти только маленький, самый легкий вопрос, который сам по себе остался бы незаметен даже для нее, несмотря на шепот гостьи — певицы, если бы та же гостья не нашептывала бесчисленное множество таких же самых маленьких, самых ничтожных вопросов.
Это будет похвала Лопухову, это будет прославление счастья Веры Павловны
с Лопуховым; конечно, это можно было сказать, не думая ровно
ни о ком, кроме Мерцаловых, а если предположить,
что он думал и о Мерцаловых, и вместе о Лопуховых, тогда это, значит, сказано прямо для Веры Павловны,
с какою же целью это сказано?
Ведь мы
с тобою,
что бы
ни случилось, не можем не быть друзьями?
— Разумеется, она и сама не знала, слушает она, или не слушает: она могла бы только сказать,
что как бы там
ни было, слушает или не слушает, но что-то слышит, только не до того ей, чтобы понимать,
что это ей слышно; однако же, все-таки слышно, и все-таки расслушивается,
что дело идет о чем-то другом, не имеющем никакой связи
с письмом, и постепенно она стала слушать, потому
что тянет к этому: нервы хотят заняться чем-нибудь, не письмом, и хоть долго ничего не могла понять, но все-таки успокоивалась холодным и довольным тоном голоса мужа; а потом стала даже и понимать.
Тончайшие черты общего явления должны выказываться здесь осязательнее,
чем где бы то
ни было, и никто не может подвергнуть сомнению,
что это именно черты того явления, которому принадлежат черты смешения безумия
с умом.
Он
с усердным наслаждением принялся читать книгу, которую в последние сто лет едва ли кто читал, кроме корректоров ее: читать ее для кого бы то
ни было, кроме Рахметова, то же самое,
что есть песок или опилки.
Между ними были люди мягкие и люди суровые, люди мрачные и люди веселые, люди хлопотливые и люди флегматические, люди слезливые (один
с суровым лицом, насмешливый до наглости; другой
с деревянным лицом, молчаливый и равнодушный ко всему; оба они при мне рыдали несколько раз, как истерические женщины, и не от своих дел, а среди разговоров о разной разности; наедине, я уверен, плакали часто), и люди,
ни от
чего не перестававшие быть спокойными.
Он на другой день уж
с 8 часов утра ходил по Невскому, от Адмиралтейской до Полицейского моста, выжидая, какой немецкий или французский книжный магазин первый откроется, взял,
что нужно, и читал больше трех суток сряду, —
с 11 часов утра четверга до 9 часов вечера воскресенья, 82 часа; первые две ночи не спал так, на третью выпил восемь стаканов крепчайшего кофе, до четвертой ночи не хватило силы
ни с каким кофе, он повалился и проспал на полу часов 15.
Если я прочел Адама Смита, Мальтуса, Рикардо и Милля, я знаю альфу и омегу этого направления и мне не нужно читать
ни одного из сотен политико — экономов, как бы
ни были они знамениты; я по пяти строкам
с пяти страниц вижу,
что не найду у них
ни одной свежей мысли, им принадлежащей, все заимствования и искажения.
Рахметов просидит вечер, поговорит
с Верою Павловною; я не утаю от тебя
ни слова из их разговора, и ты скоро увидишь,
что если бы я не хотел передать тебе этого разговора, то очень легко было бы и не передавать его, и ход событий в моем рассказе нисколько не изменился бы от этого умолчания, и вперед тебе говорю,
что когда Рахметов, поговорив
с Верою Павловною, уйдет, то уже и совсем он уйдет из этого рассказа, и
что не будет он
ни главным,
ни неглавным, вовсе никаким действующим лицом в моем романе.
Понаслаждался, послушал, как дамы убиваются, выразил три раза мнение,
что «это безумие»-то есть, не то,
что дамы убиваются, а убить себя отчего бы то
ни было, кроме слишком мучительной и неизлечимой физической болезни или для предупреждения какой-нибудь мучительной неизбежной смерти, например, колесования; выразил это мнение каждый раз в немногих, но сильных словах, по своему обыкновению, налил шестой стакан, вылил в него остальные сливки, взял остальное печенье, — дамы уже давно отпили чай, — поклонился и ушел
с этими материалами для финала своего материального наслаждения опять в кабинет, уже вполне посибаритствовать несколько, улегшись на диване, на каком спит каждый, но который для него нечто уже вроде капуанской роскоши.
Конечно, Лопухов во второй записке говорит совершенно справедливо,
что ни он Рахметову,
ни Рахметов ему
ни слова не сказал, каково будет содержание разговора Рахметова
с Верою Павловною; да ведь Лопухов хорошо знал Рахметова, и
что Рахметов думает о каком деле, и как Рахметов будет говорить в каком случае, ведь порядочные люди понимают друг друга, и не объяснившись между собою; Лопухов мог бы вперед чуть не слово в слово написать все,
что будет говорить Рахметов Вере Павловне, именно потому-то он и просил Рахметова быть посредником.
Что это? знакомый голос… Оглядываюсь. так и есть! он, он, проницательный читатель, так недавно изгнанный
с позором за незнание
ни аза в глаза по части художественности; он уж опять тут, и опять
с своею прежнею проницательностью, он уж опять что-то знает!
— Да, теперь мы оба можем это чувствовать, — заговорила, наконец, она: — я теперь могу, так же, как и ты, наверное знать,
что ни с тобою,
ни со мною не может случиться ничего подобного.
— Нет, Саша, это так. В разговоре между мною и тобою напрасно хвалить его. Мы оба знаем, как высоко мы думаем о нем; знаем также,
что сколько бы он
ни говорил, будто ему было легко, на самом деле было не легко; ведь и ты, пожалуй, говоришь,
что тебе было легко бороться
с твоею страстью, — все это прекрасно, и не притворство; но ведь не в буквальном же смысле надобно понимать такие резкие уверения, — о, мой друг, я понимаю, сколько ты страдал… Вот как сильно понимаю это…
Она всегда была уверена,
что в каком бы случае
ни понадобилось ей опереться на его руку, его рука, вместе
с его головою, в ее распоряжении.
Синий чулок
с бессмысленною аффектациею самодовольно толкует о литературных или ученых вещах, в которых
ни бельмеса не смыслит, и толкует не потому,
что в самом деле заинтересован ими, а для того, чтобы пощеголять своим умом (которого ему не случилось получить от природы), своими возвышенными стремлениями (которых в нем столько же, как в стуле, на котором он сидит) и своею образованностью (которой в нем столько же, как в попугае).
Известно,
что у многих практикующих тузов такое заведение: если приближается неизбежный, по мнению туза, карачун больному и по злонамеренному устроению судьбы нельзя сбыть больного
с рук
ни водами,
ни какою другою заграницею, то следует сбыть его на руки другому медику, — и туз готов тут, пожалуй, сам дать денег, только возьми.
Через неделю Катерина Васильевна получила от него страстное и чрезвычайно смиренное письмо, в том смысле,
что он никогда не надеялся ее взаимности,
что для его счастия было довольно только видеть ее иногда, даже и не говорить
с нею, только видеть;
что он жертвует и этим счастьем и все-таки счастлив, и несчастлив, и тому подобное, и никаких
ни просьб,
ни желаний.
А отец
ни из одного слова ее не мог заметить,
что болезнь происходит от дела, в котором отчасти виноват и он: дочь была нежна
с ним, как и прежде.
— Петр, дайте стакан. Вы видите,
что здоров; следовательно, пустяки. Вот
что: был на заводе
с мистером Лотером, да, объясняя ему что-то, не остерегся, положил руку на винт, а он повернулся и оцарапал руку сквозь рукав. И нельзя было
ни третьего дня,
ни вчера надеть сюртука.