Неточные совпадения
Автору не
до прикрас, добрая публика, потому
что он все думает о том, какой сумбур у тебя в голове, сколько лишних, лишних страданий делает каждому человеку дикая путаница твоих понятий.
— Счастлив твой бог! — однако не утерпела Марья Алексевна, рванула дочь за волосы, — только раз, и то слегка. — Ну, пальцем не трону, только завтра чтоб была весела! Ночь спи, дура! Не вздумай плакать. Смотри, если увижу завтра,
что бледна или глаза заплаканы! Спущала
до сих пор… не спущу. Не пожалею смазливой-то рожи, уж заодно пропадать будет, так хоть дам себя знать.
Едва Верочка разделась и убрала платье, — впрочем, на это ушло много времени, потому
что она все задумывалась: сняла браслет и долго сидела с ним в руке, вынула серьгу — и опять забылась, и много времени прошло, пока она вспомнила,
что ведь она страшно устала,
что ведь она даже не могла стоять перед зеркалом, а опустилась в изнеможении на стул, как добрела
до своей комнаты,
что надобно же поскорее раздеться и лечь, — едва Верочка легла в постель, в комнату вошла Марья Алексевна с подносом, на котором была большая отцовская чашка и лежала целая груда сухарей.
— Ты напрасно думаешь, милая Жюли,
что в нашей нации один тип красоты, как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых, как финны («Да, да, финны», заметила для себя француженка),
до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для себя француженка), — они все дали много своей крови в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только один из местных типов, — самый распространенный, но не господствующий.
— Бюст очень хорош, — сказал Сторешников, ободрявшийся выгодными отзывами о предмете его вкуса, и уже замысливший,
что может говорить комплименты Жюли,
чего до сих пор не смел: — ее бюст очарователен, хотя, конечно, хвалить бюст другой женщины здесь — святотатство.
— Да, — сказал статский, лениво потягиваясь: — ты прихвастнул, Сторешников; у вас дело еще не кончено, а ты уж наговорил,
что живешь с нею, даже разошелся с Аделью для лучшего заверения нас. Да, ты описывал нам очень хорошо, но описывал то,
чего еще не видал; впрочем, это ничего; не за неделю
до нынешнего дня, так через неделю после нынешнего дня, — это все равно. И ты не разочаруешься в описаниях, которые делал по воображению; найдешь даже лучше,
чем думаешь. Я рассматривал: останешься доволен.
— Я говорю с вами, как с человеком, в котором нет ни искры чести. Но, может быть, вы еще не
до конца испорчены. Если так, я прошу вас: перестаньте бывать у нас. Тогда я прощу вам вашу клевету. Если вы согласны, дайте вашу руку, — она протянула ему руку: он взял ее, сам не понимая,
что делает.
— Я не знаю, — ведь я вчера поутру, когда вставала, не знала,
что мне захочется полюбить вас; за несколько часов
до того, как полюбила вас, не знала,
что полюблю, и не знала, как это я буду чувствовать, когда полюблю вас.
Всякий видит,
что красивое лицо красиво, а
до какой именно степени оно красиво, как это разберешь, пока ранг не определен дипломом?
— Позвольте, маменька, — сказала Вера, вставая: — если вы
до меня дотронетесь, я уйду из дому, запрете, — брошусь из окна. Я знала, как вы примете мой отказ, и обдумала,
что мне делать. Сядьте и сидите, или я уйду.
Как только она позвала Верочку к папеньке и маменьке, тотчас же побежала сказать жене хозяйкина повара,
что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать,
что она не по — приятельски себя ведет, ничего им
до сих пор не сказала; младшая горничная не могла взять в толк, за какую скрытность порицают ее — она никогда ничего не скрывала; ей сказали — «я сама ничего не слышала», — перед нею извинились,
что напрасно ее поклепали в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от матери, коли я ничего не слыхала, уж я все то должна знать,
что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
Перед Марьею Алексевною, Жюли, Верочкою Михаил Иваныч пасовал, но ведь они были женщины с умом и характером; а тут по части ума бой был равный, и если по характеру был небольшой перевес на стороне матери, то у сына была под ногами надежная почва; он
до сих пор боялся матери по привычке, но они оба твердо помнили,
что ведь по настоящему-то, хозяйка-то не хозяйка, а хозяинова мать, не больше,
что хозяйкин сын не хозяйкин сын, а хозяин.
Потому-то хозяйка и медлила решительным словом «запрещаю», тянула разговор, надеясь сбить и утомить сына прежде,
чем дойдет
до настоящей схватки.
— Maman, будемте рассуждать хладнокровно. Раньше или позже жениться надобно, а женатому человеку нужно больше расходов,
чем холостому. Я бы мог, пожалуй, жениться на такой,
что все доходы с дома понадобились бы на мое хозяйство. А она будет почтительною дочерью, и мы могли бы жить с вами, как
до сих пор.
— Так было, ваше превосходительство,
что Михаил Иванович выразили свое намерение моей жене, а жена сказала им,
что я вам, Михаил Иванович, ничего не скажу
до завтрего утра, а мы с женою были намерены, ваше превосходительство, явиться к вам и доложить обо всем, потому
что как в теперешнее позднее время не осмеливались тревожить ваше превосходительство. А когда Михаил Иванович ушли, мы сказали Верочке, и она говорит: я с вами, папенька и маменька, совершенно согласна,
что нам об этом думать не следует.
Впрочем, мы знаем пока только,
что это было натурально со стороны Верочки: она не стояла на той степени развития, чтобы стараться «побеждать дикарей» и «сделать этого медведя ручным», — да и не
до того ей было: она рада была,
что ее оставляют в покое; она была разбитый, измученный человек, которому как-то посчастливилось прилечь так,
что сломанная рука затихла, и боль в боку не слышна, и который боится пошевельнуться, чтоб не возобновилась прежняя ломота во всех суставах.
А жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным не просто увидеть учителя, а, увидев, смерить его с головы
до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал снимать мерку, как почувствовал,
что учитель — не то, чтобы снимает тоже с него самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в глаза, да так прилежно,
что, вместо продолжения мерки, жених сказал...
Жених почувствовал,
что левою рукою, неизвестно зачем, перебирает вторую и третью сверху пуговицы своего виц-мундира, ну, если дело дошло
до пуговиц, значит, уже нет иного спасения, как поскорее допивать стакан, чтобы спросить у Марьи Алексевны другой.
Что подумала Марья Алексевна о таком разговоре, если подслушала его? Мы, слышавшие его весь, с начала
до конца, все скажем,
что такой разговор во время кадрили — очень странен.
—
До свиданья.
Что ж вы не поздравите меня? Ведь нынче день моего рожденья.
А Наполеон I как был хитр, — гораздо хитрее их обоих, да еще при этакой-то хитрости имел, говорят, гениальный ум, — а как мастерски провел себя за нос на Эльбу, да еще мало показалось, захотел подальше, и удалось, удалось так,
что дотащил себя за нос
до Св.
Другим результатом-то,
что от удешевления учителя (то есть, уже не учителя, а Дмитрия Сергеича) Марья Алексевна еще больше утвердилась в хорошем мнении о нем, как о человеке основательном, дошла даже
до убеждения,
что разговоры с ним будут полезны для Верочки, склонят Верочку на венчанье с Михаилом Иванычем — этот вывод был уже очень блистателен, и Марья Алексевна своим умом не дошла бы
до него, но встретилось ей такое ясное доказательство,
что нельзя было не заметить этой пользы для Верочки от влияния Дмитрия Сергеича.
Сущность моей жизни состояла
до сих пор в том,
что я учился, я готовился быть медиком.
Я как романист очень огорчен тем,
что написал несколько страниц, унижающихся
до водевильности.
Но, кроме того,
что она была женщина неученая, она имеет и другое извинение своей ошибке: Лопухов не договаривался с нею
до конца.
Конечно, и то правда,
что, подписывая на пьяной исповеди Марьи Алексевны «правда», Лопухов прибавил бы: «а так как, по вашему собственному признанию, Марья Алексевна, новые порядки лучше прежних, то я и не запрещаю хлопотать о их заведении тем людям, которые находят себе в том удовольствие;
что же касается
до глупости народа, которую вы считаете помехою заведению новых порядков, то, действительно, она помеха делу; но вы сами не будете спорить, Марья Алексевна,
что люди довольно скоро умнеют, когда замечают,
что им выгодно стало поумнеть, в
чем прежде не замечалась ими надобность; вы согласитесь также,
что прежде и не было им возможности научиться уму — разуму, а доставьте им эту возможность, то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею».
— Дмитрий, ты стал плохим товарищем мне в работе. Пропадаешь каждый день на целое утро, и на половину дней пропадаешь по вечерам. Нахватался уроков,
что ли? Так время ли теперь набирать их? Я хочу бросить и те, которые у меня есть. У меня есть рублей 40 — достанет на три месяца
до окончания курса. А у тебя было больше денег в запасе, кажется, рублей
до сотни?
— Больше,
до полутораста. Да у меня не уроки: я их бросил все, кроме одного. У меня дело. Кончу его — не будешь на меня жаловаться,
что отстаю от тебя в работе.
— Несносный, несносный! Вы занимаетесь предостережениями мне и
до сих пор ничего не сказали.
Что же, говорите, наконец.
— Конечно, не хочу!
Что мне еще слушать? Ведь вы уж все сказали;
что дело почти кончено,
что завтра оно решится, — видите, мой друг, ведь вы сами еще ничего не знаете нынче.
Что же слушать?
До свиданья, мой друг!
— Как долго! Нет, у меня не достанет терпенья. И
что ж я узнаю из письма? Только «да» — и потом ждать
до среды! Это мученье! Если «да», я как можно скорее уеду к этой даме. Я хочу знать тотчас же. Как же это сделать? Я сделаю вот
что: я буду ждать вас на улице, когда вы пойдете от этой дамы.
— Нет, довольно, мсье Лопухов, или я расчувствуюсь, а в мои лета, — ведь мне под 40, — было бы смешно показать,
что я
до сих пор не могу равнодушно слушать о семейном тиранстве, от которого сама терпела в молодости.
— А ведь я
до двух часов не спала от радости, мой друг. А когда я уснула, какой сон видела! Будто я освобождаюсь ив душного подвала, будто я была в параличе и выздоровела, и выбежала в поле, и со мной выбежало много подруг, тоже, как я, вырвавшихся из подвалов, выздоровевших от паралича, и нам было так весело, так весело бегать по просторному полю! Не сбылся сон! А я думала,
что уж не ворочусь домой.
— Нет; теперь вы слишком взволнованы, мой друг. Теперь вы не можете принимать важных решений. Через несколько времени. Скоро. Вот подъезд.
До свиданья, мой друг. Как только увижу,
что вы будете отвечать хладнокровно, я вам скажу.
Знаешь, мой милый, об
чем бы я тебя просила: обращайся со мною всегда так, как обращался
до сих пор; ведь это не мешало же тебе любить меня, ведь все-таки мы с тобою были друг другу ближе всех.
Голова была занята не тем, а все тем же,
чем всю длинную дорогу от соседства Семеновского моста
до Выборгской.
—
До свиданья, мой миленький. Ах, как я рада,
что ты это вздумал! Как это я сама, глупенькая, не вздумала.
До свиданья. Поговорим; все-таки я вздохну вольным воздухом.
До свиданья, миленький. В 11 часов непременно.
Она увидела,
что идет домой, когда прошла уже ворота Пажеского корпуса, взяла извозчика и приехала счастливо, побила у двери отворившего ей Федю, бросилась к шкапчику, побила высунувшуюся на шум Матрену, бросилась опять к шкапчику, бросилась в комнату Верочки, через минуту выбежала к шкапчику, побежала опять в комнату Верочки, долго оставалась там, потом пошла по комнатам, ругаясь, но бить было уже некого: Федя бежал на грязную лестницу, Матрена, подсматривая в щель Верочкиной комнаты, бежала опрометью, увидев,
что Марья Алексевна поднимается, в кухню не попала, а очутилась в спальной под кроватью Марьи Алексевны, где и пробыла благополучно
до мирного востребования.
Когда Марья Алексевна опомнилась у ворот Пажеского корпуса, постигла,
что дочь действительно исчезла, вышла замуж и ушла от нее, этот факт явился ее сознанию в форме следующего мысленного восклицания: «обокрала!» И всю дорогу она продолжала восклицать мысленно, а иногда и вслух: «обокрала!» Поэтому, задержавшись лишь на несколько минут сообщением скорби своей Феде и Матрене по человеческой слабости, — всякий человек увлекается выражением чувств
до того,
что забывает в порыве души житейские интересы минуты, — Марья Алексевна пробежала в комнату Верочки, бросилась в ящики туалета, в гардероб, окинула все торопливым взглядом, — нет, кажется, все цело! — и потом принялась поверять это успокоительное впечатление подробным пересмотром.
Что же делать? В конце концов выходило,
что предстоят только два занятия: поругаться с Лопуховым
до последней степени удовольствия и отстоять от его требований верочкины вещи, а средством к тому употребить угрозу подачею жалобы. Но поругаться надобно очень сильно, в полную сласть.
Лопухов возвратился с Павлом Константинычем, сели; Лопухов попросил ее слушать, пока он доскажет то,
что начнет, а ее речь будет впереди, и начал говорить, сильно возвышая голос, когда она пробовала перебивать его, и благополучно довел
до конца свою речь, которая состояла в том,
что развенчать их нельзя, потому дело со (Сторешниковым — дело пропащее, как вы сами знаете, стало быть, и утруждать себя вам будет напрасно, а впрочем, как хотите: коли лишние деньги есть, то даже советую попробовать; да
что, и огорчаться-то не из
чего, потому
что ведь Верочка никогда не хотела идти за Сторешникова, стало быть, это дело всегда было несбыточное, как вы и сами видели, Марья Алексевна, а девушку, во всяком случае, надобно отдавать замуж, а это дело вообще убыточное для родителей: надобно приданое, да и свадьба, сама по себе, много денег стоит, а главное, приданое; стало быть, еще надобно вам, Марья Алексевна и Павел Константиныч, благодарить дочь,
что она вышла замуж без всяких убытков для вас!
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела,
что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах,
что она была огорчена, собственно, тем,
что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому
что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес,
что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна,
что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов,
что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием,
что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось,
что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен
до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось,
что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому
что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а
что вот Марья Алексевна будет слышать,
что Верочка живет счастливо, в
чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Он ходил в гимназию; уговорили Марью Алексевну отдать его в пансион гимназии, — Дмитрий Сергеич будет там навещать его, а по праздникам Вера Павловна будет брать его к себе. кое-как дотянули время
до чаю, потом спешили расстаться: Лопуховы сказали,
что у них нынче будут гости.
— Но еще нет; потому положим осьмнадцать, и будем все исповедываться
до осьмнадцати лет, потому
что нужно равенство условий.
Положено было,
что мальчики могут оставаться тут
до 8 лет; тех, кому было больше, размещали по мастерствам.
После нескольких колебаний определили считать за брата или сестру
до 8 лет четвертую часть расходов взрослой девицы, потом содержание девочки
до 12 лет считалось за третью долю, с 12 — за половину содержания сестры ее, с 13 лет девочки поступали в ученицы в мастерскую, если не пристраивались иначе, и положено было,
что с 16 лет они становятся полными участницами компании, если будут признаны выучившимися хорошо шить.
Нечего и говорить,
что девушки с первых же дней пристрастились к чтению, некоторые были охотницы
до него и прежде.
Он вознегодовал на какого-то модерантиста, чуть ли не на меня даже, хоть меня тут и не было, и зная,
что предмету его гнева уж немало лет, он воскликнул: «да
что вы о нем говорите? я приведу вам слова, сказанные мне на днях одним порядочным человеком, очень умной женщиной: только
до 25 лет человек может сохранять честный образ мыслей».
— Люди переменяются, Вера Павловна. Да ведь я и страшно работаю, могу похвалиться. Я почти ни у кого не бываю: некогда, лень. Так устаешь с 9 часов
до 5 в гошпитале и в Академии,
что потом чувствуешь невозможность никакого другого перехода, кроме как из мундира прямо в халат. Дружба хороша, но не сердитесь, сигара на диване, в халате — еще лучше.
Все резко выдающиеся черты их — черты не индивидуумов, а типа, типа
до того разнящегося от привычных тебе, проницательный читатель,
что его общими особенностями закрываются личные разности в нем.