Неточные совпадения
Поэтому возникли прогрессисты, отвергнувшие прежнее предположение: «А может
быть, и не
было никакого тела? может
быть, пьяный, или просто озорник, подурачился, — выстрелил, да и убежал, — а
то, пожалуй, тут же стоит
в хлопочущей толпе да подсмеивается над тревогою, какую наделал».
Но остался
в результате истории элемент, с которым
были согласны и побежденные, именно, что если и не пошалил, а застрелился,
то все-таки дурак.
Этот удовлетворительный для всех результат особенно прочен
был именно потому, что восторжествовали консерваторы:
в самом деле, если бы только пошалил выстрелом на мосту,
то ведь,
в сущности,
было бы еще сомнительно, дурак ли, или только озорник.
Опять явилось у некоторых сомнение: застрелился на мосту; на мосту не стреляются, — следовательно, не застрелился. — Но к вечеру прислуга гостиницы
была позвана
в часть смотреть вытащенную из воды простреленную фуражку, — все признали, что фуражка
та самая, которая
была на проезжем. Итак, несомненно застрелился, и дух отрицания и прогресса побежден окончательно.
В то же самое утро, часу
в 12-м, молодая дама сидела
в одной из трех комнат маленькой дачи на Каменном острову, шила и вполголоса
напевала французскую песенку, бойкую, смелую.
Он повиновался молча. Вошел
в свою комнату, сел опять за свой письменный стол, у которого сидел такой спокойный, такой довольный за четверть часа перед
тем, взял опять перо… «
В такие-то минуты и надобно уметь владеть собою; у меня
есть воля, — и все пройдет… пройдет»… А перо, без его ведома, писало среди какой-то статьи: «перенесет ли? — ужасно, — счастье погибло»…
На тебя нельзя положиться, что ты с первых страниц можешь различить,
будет ли содержание повести стоить
того, чтобы прочесть ее, у тебя плохое чутье, оно нуждается
в пособии, а пособий этих два: или имя автора, или эффектность манеры.
Так говорила надпись; но Иван Захарыч Сторешников умер еще
в 1837 году, и с
той поры хозяин дома
был сын его, Михаил Иванович, — так говорили документы.
Утром Марья Алексевна подошла к шкапчику и дольше обыкновенного стояла у него, и все говорила: «слава богу, счастливо
было, слава богу!», даже подозвала к шкапчику Матрену и сказала: «на здоровье, Матренушка, ведь и ты много потрудилась», и после не
то чтобы драться да ругаться, как бывало
в другие времена после шкапчика, а легла спать, поцеловавши Верочку.
Чай, наполовину налитый густыми, вкусными сливками, разбудил аппетит. Верочка приподнялась на локоть и стала
пить. — «Как вкусен чай, когда он свежий, густой и когда
в нем много сахару и сливок! Чрезвычайно вкусен! Вовсе не похож на
тот спитой, с одним кусочком сахару, который даже противен. Когда у меня
будут свои деньги, я всегда
буду пить такой чай, как этот».
В то время как она, расстроенная огорчением от дочери и
в расстройстве налившая много рому
в свой пунш, уже давно храпела, Михаил Иваныч Сторешников ужинал
в каком-то моднейшем ресторане с другими кавалерами, приходившими
в ложу.
В компании
было еще четвертое лицо, — француженка, приехавшая с офицером. Ужин приближался к концу.
Я бы ничего не имела возразить, если бы вы покинули Адель для этой грузинки,
в ложе которой
были с ними обоими; но променять француженку на русскую… воображаю! бесцветные глаза, бесцветные жиденькие волосы, бессмысленное, бесцветное лицо… виновата, не бесцветное, а, как вы говорите, кровь со сливками,
то есть кушанье, которое могут брать
в рот только ваши эскимосы!
— Жюли, это сказал не Карасен, — и лучше зови его: Карамзин, — Карамзин
был историк, да и
то не русский, а татарский, — вот тебе новое доказательство разнообразия наших типов. О ножках сказал Пушкин, — его стихи
были хороши для своего времени, но теперь потеряли большую часть своей цены. Кстати, эскимосы живут
в Америке, а наши дикари, которые
пьют оленью кровь, называются самоеды.
— Simon,
будьте так добры: завтра ужин на шесть персон, точно такой, как
был, когда я венчался у вас с Бертою, — помните, пред рождеством? — и
в той же комнате.
— Ну, Вера, хорошо. Глаза не заплаканы. Видно, поняла, что мать говорит правду, а
то все на дыбы подымалась, — Верочка сделала нетерпеливое движение, — ну, хорошо, не стану говорить, не расстраивайся. А я вчера так и заснула у тебя
в комнате, может, наговорила чего лишнего. Я вчера не
в своем виде
была. Ты не верь
тому, что я с пьяных-то глаз наговорила, — слышишь? не верь.
Прийти ко мне — для вас значит потерять репутацию; довольно опасно для вас и
то, что я уже один раз
была в этой квартире, а приехать к вам во второй раз
было бы, наверное, губить вас.
Он согласен, и на его лице восторг от легкости условий, но Жюли не смягчается ничем, и все тянет, и все объясняет… «первое — нужно для нее, второе — также для нее, но еще более для вас: я отложу ужин на неделю, потом еще на неделю, и дело забудется; но вы поймете, что другие забудут его только
в том случае, когда вы не
будете напоминать о нем каким бы
то ни
было словом о молодой особе, о которой» и т. д.
Она
в ярких красках описывала положение актрис, танцовщиц, которые не подчиняются мужчинам
в любви, а господствуют над ними: «это самое лучшее положение
в свете для женщины, кроме
того положения, когда к такой же независимости и власти еще присоединяется со стороны общества формальное признание законности такого положения,
то есть, когда муж относится к жене как поклонник актрисы к актрисе».
Не
тем я развращена, за что называют женщину погибшей, не
тем, что
было со мною, что я терпела, от чего страдала, не
тем я развращена, что тело мое
было предано поруганью, а
тем, что я привыкла к праздности, к роскоши, не
в силах жить сама собою, нуждаюсь
в других, угождаю, делаю
то, чего не хочу — вот это разврат!
Но историки и психологи говорят, что
в каждом частном факте общая причина «индивидуализируется» (по их выражению) местными, временными, племенными и личными элементами, и будто бы они-то, особенные-то элементы, и важны, —
то есть, что все ложки хотя и ложки, но каждый хлебает суп или щи
тою ложкою, которая у него, именно вот у него
в руке, и что именно вот эту-то ложку надобно рассматривать.
Оказалось, что она не осуществит их
в звания любовницы, — ну, пусть осуществляет
в звании жены; это все равно, главное дело не звание, а позы,
то есть обладание.
Была и еще одна причина
в том же роде: мать Сторешникова, конечно, станет противиться женитьбе — мать
в этом случае представительница света, — а Сторешников до сих пор трусил матери и, конечно, тяготился своею зависимостью от нее. Для людей бесхарактерных очень завлекательна мысль: «я не боюсь; у меня
есть характер».
Он редко играл роль
в домашней жизни. Но Марья Алексевна
была строгая хранительница добрых преданий, и
в таком парадном случае, как объявление дочери о предложении, она назначила мужу
ту почетную роль, какая по праву принадлежит главе семейства и владыке. Павел Константиныч и Марья Алексевна уселись на диване, как на торжественнейшем месте, и послали Матрену просить барышню пожаловать к ним.
Марья Алексевна вошла
в комнату и
в порыве чувства хотела благословить милых детей без формальности,
то есть без Павла Константиныча, потом позвать его и благословить парадно. Сторешников разбил половину ее радости, объяснив ей с поцелуями, что Вера Павловна, хотя и не согласилась, но и не отказала, а отложила ответ. Плохо, но все-таки хорошо сравнительно с
тем, что
было.
По всей вероятности, негодная Верка не хочет выходить замуж, — это даже несомненно, — здравый смысл
был слишком силен
в Марье Алексевне, чтобы обольститься хитрыми ее же собственными раздумьями о Верочке, как о тонкой интриганке; но эта девчонка устраивает все так, что если выйдет (а чорт ее знает, что у ней на уме, может
быть, и это!),
то действительно уже
будет полной госпожей и над мужем, и над его матерью, и над домом, — что ж остается?
Мать перестала осмеливаться входить
в ее комнату, и когда Верочка сидела там,
то есть почти круглый день, ее не тревожили.
Известно, как
в прежние времена оканчивались подобные положения: отличная девушка
в гадком семействе; насильно навязываемый жених пошлый человек, который ей не нравится, который сам по себе
был дрянноватым человеком, и становился бы чем дальше,
тем дряннее, но, насильно держась подле нее, подчиняется ей и понемногу становится похож на человека таксебе, не хорошего, но и не дурного.
Девушка начинала
тем, что не пойдет за него; но постепенно привыкала иметь его под своею командою и, убеждаясь, что из двух зол — такого мужа и такого семейства, как ее родное, муж зло меньшее, осчастливливала своего поклонника; сначала
было ей гадко, когда она узнавала, что такое значит осчастливливать без любви;
был послушен: стерпится — слюбится, и она обращалась
в обыкновенную хорошую даму,
то есть женщину, которая сама-то по себе и хороша, но примирилась с пошлостью и, живя на земле, только коптит небо.
Раз пять или шесть Лопухов
был на своем новом уроке, прежде чем Верочка и он увидели друг друга. Он сидел с Федею
в одном конце квартиры, она
в другом конце,
в своей комнате. Но дело подходило к экзаменам
в академии; он перенес уроки с утра на вечер, потому что по утрам ему нужно заниматься, и когда пришел вечером,
то застал все семейство за чаем.
Впрочем, мы знаем пока только, что это
было натурально со стороны Верочки: она не стояла на
той степени развития, чтобы стараться «побеждать дикарей» и «сделать этого медведя ручным», — да и не до
того ей
было: она рада
была, что ее оставляют
в покое; она
была разбитый, измученный человек, которому как-то посчастливилось прилечь так, что сломанная рука затихла, и боль
в боку не слышна, и который боится пошевельнуться, чтоб не возобновилась прежняя ломота во всех суставах.
По денежным своим делам Лопухов принадлежал к
тому очень малому меньшинству медицинских вольнослушающих,
то есть не живущих на казенном содержании, студентов, которое не голодает и не холодает. Как и чем живет огромное большинство их — это богу, конечно, известно, а людям непостижимо. Но наш рассказ не хочет заниматься людьми, нуждающимися
в съестном продовольствии; потому он упомянет лишь
в двух — трех словах о времени, когда Лопухов находился
в таком неприличном состоянии.
С какою степенью строгости исполняют они эту высокую решимость, зависит, конечно, оттого, как устраивается их домашняя жизнь: если не нужно для близких им, они так и не начинают заниматься практикою,
то есть оставляют себя почти
в нищете; но если заставляет семейная необходимость,
то обзаводятся практикою настолько, насколько нужно для семейства,
то есть в очень небольшом размере, и лечат лишь людей, которые действительно больны и которых действительно можно лечить при нынешнем еще жалком положении науки, тo
есть больных, вовсе невыгодных.
— Но вы обещались
спеть, Вера Павловна: если бы я смел, я попросил бы вас пропеть из Риголетто (
в ту зиму «La donna e mobile»
была модною ариею).
Марья Алексевна хотела сделать большой вечер
в день рождения Верочки, а Верочка упрашивала, чтобы не звали никаких гостей; одной хотелось устроить выставку жениха, другой выставка
была тяжела. Поладили на
том, чтоб сделать самый маленький вечер, пригласить лишь несколько человек близких знакомых. Позвали сослуживцев (конечно, постарше чинами и повыше должностями) Павла Константиныча, двух приятельниц Марьи Алексевны, трех девушек, которые
были короче других с Верочкой.
— Она заметила, что я не люблю
быть в дурном расположении духа, и шепнула мне такую их тайну, что я не могу видеть женщину без
того, чтобы не прийти
в дурное расположение, — и потому я избегаю женщин.
— Все равно, как не осталось бы на свете ни одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите, как же не жалки женщины! Столько же жалки, как и бедные. Кому приятно видеть бедных? Вот точно так же неприятно мне видеть женщин с
той поры, как я узнал их тайну. А она
была мне открыта моею ревнивою невестою
в самый день обручения. До
той поры я очень любил бывать
в обществе женщин; после
того, — как рукою сняло. Невеста вылечила.
Марья Алексевна начала расспрашивать его о способностях Феди, о
том, какая гимназия лучше, не лучше ли
будет поместить мальчика
в гимназический пансион, — расспросы очень натуральные, только не рано ли немножко делаются?
Учитель и прежде понравился Марье Алексевне
тем, что не
пьет чаю; по всему
было видно, что он человек солидный, основательный; говорил он мало —
тем лучше, не вертопрах; но что говорил,
то говорил хорошо — особенно о деньгах; но с вечера третьего дня она увидела, что учитель даже очень хорошая находка, по совершенному препятствию к волокитству за девушками
в семействах, где дает уроки: такое полное препятствие редко бывает у таких молодых людей.
Со стороны частного смысла их для нее самой,
то есть сбережения платы за уроки, Марья Алексевна достигла большего успеха, чем сама рассчитывала; когда через два урока она повела дело о
том, что они люди небогатые, Дмитрий Сергеич стал торговаться, сильно торговался, долго не уступал, долго держался на трехрублевом (тогда еще
были трехрублевые, т. е., если помните, монета
в 75 к...
По-видимому, частный смысл ее слов, — надежда сбить плату, — противоречил ее же мнению о Дмитрии Сергеиче (не о Лопухове, а о Дмитрии Сергеиче), как об алчном пройдохе: с какой стати корыстолюбец
будет поступаться
в деньгах для нашей бедности? а если Дмитрий Сергеич поступился,
то, по — настоящему, следовало бы ей разочароваться
в нем, увидеть
в нем человека легкомысленного и, следовательно, вредного.
Когда коллежский секретарь Иванов уверяет коллежского советника Ивана Иваныча, что предан ему душою и телом, Иван Иваныч знает по себе, что преданности душою и телом нельзя ждать ни от кого, а
тем больше знает, что
в частности Иванов пять раз продал отца родного за весьма сходную цену и
тем даже превзошел его самого, Ивана Иваныча, который успел предать своего отца только три раза, а все-таки Иван Иваныч верит, что Иванов предан ему,
то есть и не верит ему, а благоволит к нему за это, и хоть не верит, а дает ему дурачить себя, — значит, все-таки верит, хоть и не верит.
От него
есть избавленье только
в двух крайних сортах нравственного достоинства: или
в том, когда человек уже трансцендентальный негодяй, восьмое чудо света плутовской виртуозности, вроде Aли-паши Янинского, Джеззар — паши Сирийского, Мегемет — Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар) самого Наполеона Великого так легко, как детей, когда мошенничество наросло на человеке такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться ни до какой человеческой слабости: ни до амбиции, ни до честолюбия, ни до властолюбия, ни до самолюбия, ни до чего; но таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти что не попадается
в европейских землях, где виртуозность негодяйства уже портится многими человеческими слабостями.
Уж на что, кажется, искусники
были Луи — Филипп и Меттерних, а ведь как отлично вывели сами себя за нос из Парижа и Вены
в места злачные и спокойные буколически наслаждаться картиною
того, как там,
в этих местах, Макар телят гоняет.
Другим результатом-то, что от удешевления учителя (
то есть, уже не учителя, а Дмитрия Сергеича) Марья Алексевна еще больше утвердилась
в хорошем мнении о нем, как о человеке основательном, дошла даже до убеждения, что разговоры с ним
будут полезны для Верочки, склонят Верочку на венчанье с Михаилом Иванычем — этот вывод
был уже очень блистателен, и Марья Алексевна своим умом не дошла бы до него, но встретилось ей такое ясное доказательство, что нельзя
было не заметить этой пользы для Верочки от влияния Дмитрия Сергеича.
Третий результат слов Марьи Алексевны
был, разумеется,
тот, что Верочка и Дмитрий Сергеич стали, с ее разрешения и поощрения, проводить вместе довольно много времени. Кончив урок часов
в восемь, Лопухов оставался у Розальских еще часа два — три: игрывал
в карты с матерью семейства, отцом семейства и женихом; говорил с ними; играл на фортепьяно, а Верочка
пела, или Верочка играла, а он слушал; иногда и разговаривал с Верочкою, и Марья Алексевна не мешала, не косилась, хотя, конечно, не оставляла без надзора.
Сущность моей жизни состояла до сих пор
в том, что я учился, я готовился
быть медиком.
В содействии Марьи Алексевны вовсе не
было нужды для
той развязки, какую получила встреча Верочки с Лопуховым.
Мое намерение выставлять дело, как оно
было, а не так, как мне удобнее
было бы рассказывать его, делает мне и другую неприятность: я очень недоволен
тем, что Марья Алексевна представляется
в смешном виде с размышлениями своими о невесте, которую сочинила Лопухову, с такими же фантастическими отгадываниями содержания книг, которые давал Лопухов Верочке, с рассуждениями о
том, не обращал ли людей
в папскую веру Филипп Эгалите и какие сочинения писал Людовик XIV.
Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек
в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною
в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах
в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить
в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно
быть по его обстоятельствам, что не
быть ему плутом, — не говоря уж о
том, что это невозможно, —
было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Если столь просвещенные и благородные писатели так поняли людей вроде Лопухова,
то неужели мы
будем осуждать Марью Алексевну за
то, что она не рассмотрела
в Лопухове ничего, кроме
того, что поняли
в людях его разряда лучшие наши писатели, мыслители и назидатели?