Неточные совпадения
Матери у нее уже не было в
ту пору.
И вот неожиданно случилось
то «страшное», что на всю жизнь осталось памятным девочке.
А извещалось в
том письме, что божией волею случилось с Прохоровым несчастье. Попал он под колесо машины и умер мученической смертью, раздробленный ею на сотню мелких кусков.
Через неделю пришло письмо с завода с бумагою за печатью и с деньгами. В бумаге говорилось о
том, что малолетняя Авдотья Прохорова, усердными хлопотами заводского начальства, принята в приют как круглая сирота и дочь погибшего при исполнении своих обязанностей рабочего, и прилагаемые деньги посылались Дуне на дорогу.
Но
та отнекивалась и отупелыми, распухшими от слез глазами смотрела в окно. В окне бежали деревья, будки, дома, деревни, коровушки паслись на лугу… И опять деревья… будки…
Коровушка на лугу — точь-в-точь своя Буренка,
та самая Буренка, которую порешили продать «миром» и вырученные деньги положить в сберегательную кассу в городе на имя Дуни…
И мучительно, до боли захотелось девочке прежней вола
той жизни: потянуло в душную бедную избу, захотелось услыхать неизменную воркотню бабушки Маремьяны. Почувствовать (куда ни шло) ее крепкие костлявые пальцы на замершем от боли ухе, услышать сердитое, шипенье раздосадованного голоса...
И лишь только почувствовала себя на твердо стоявшей без колебания (не как в поезде и в электричке) скамейке, завела глаза и уснула сразу, точно провалилась в какую-то темную пропасть в
тот же миг.
Тот же сторож с сивыми усами смотрит на нее внимательно и зорко, а перед нею…
В маленькой жарко натопленной конурке стояла ванна, наполненная водой. Ничего подобного не видела в своей жизни Дуня. В «черных» деревенских банях они с бабушкой Маремьяной шибко парились по субботам, но там не было ни намека на
то, что она встретила здесь.
— Тише! Молчать! Нашли время шептаться. За работу, сию же минуту, лентяйки вы этакие! — послышался в
ту же минуту громкий окрик неприятного, резкого голоса, от первого же звука которого дрогнуло невольно сердечко Дуни.
Та молчала, испуганными глазами глядя в лицо вопрошавшей.
— Деревенщина! — не
то насмешливо, не
то снисходительно процедила сквозь зубы Павла Артемьевна. — На вот тебе пока… Сшивать полотнища умеешь?
— Опять шептаться! К печке захотелось? Спину погреть? К Оне Лихаревой в соседство? — снова прозвучал резкий голос Павлы Артемьевны на всю рабочую комнату, после чего смолк в одно мгновение и без
того чуть слышный шепот. И точно ему на смену раздалось тихое всхлипывание из дальнего угла комнаты.
Дуня невольно подняла глаза и повела ими в
ту сторону, откуда слышался плач.
Та, услыша последние слова рукодельной наставницы, заплакала громче, уже в голос, на всю комнату.
— Скажите до могилы лучше! — захохотала
та, презрительно передернув плечами.
— Ага! Сейчас приду! — сразу оживилась
та и, вскочив с места с живостью девочки, зашагала к двери. На пороге она остановилась, погрозила пальцем по адресу всех работниц, больших и маленьких, и произнесла своим резким, неприятным голосом...
— А вы — шить! Слышите? С места не вскакивать и работать до моего прихода. Кто-нибудь из старших присмотрит. Памфилова Женя, ты! С тебя взыщется, если опять шум будет. А я сейчас вернусь. — И скрылась за дверью рабочей комнаты. Вслед за
тем произошло нечто совсем неожиданное для Дуни.
— У горбуньи не обломается. Ей бы в средние, к Пашке…
Та оборудует живо.
— Новенькая! Ты в Москве не была? — задала она вопрос Дуне. И не успела
та ответить ей ни да ни нет, как неожиданно чьи-то цепкие руки схватили Дуню за уши и потянули кверху.
В
ту же минуту большие стенные часы в рабочей отбили двенадцать ударов.
В
то время как стрижки, подростки и средние накидываюсь на кашу, старшие воспитанницы почти не притрагивались к ней.
— А в
том дело, что масло несвежее в каше! — резко ответила одна из более храбрых воспитанниц Таня Шингарева, взглянув в лицо эконома злыми, недовольными глазами.
— Каша действительно подправлена испорченным, горьким маслом. Дети совершенно правы, — проговорила она
тем же спокойным тоном, — надо попросить Екатерину Ивановну дать им к чаю бутерброды с колбасою, а
то они голодные останутся нынче.
Горбатенькая тетя Леля обняла Антонину Николаевну и, что-то оживленно рассказывая ей, увлекла ее в угол столовой. Горбатенькая надзирательница очень любила свою молодую сослуживицу, и они постоянно были вместе, к крайней досаде Павлы Артемьевны, которая терпеть не могла ни
той, ни другой.
Дуня взглянула на костлявую девочку повыше и узнала в ней одну из
тех, что смеялась над нею нынче.
— Слушай, новенькая, — заговорила костлявая, — ты нас нечаянно накрыла, так уж и не выдавай. Никому не проговори, что здесь видала, а не
то мы тебя… знаешь как! — Девочка подняла кулачок и внушительно потрясла им перед лицом Дуни.
— А ты побожись. Побожись, что никому не скажешь. Мы за
то дружиться с тобою будем.
— Я не выдам, — поняв, наконец, что от нее требовалось, проговорила Дуня. — Вот
те Христос, не выдам! — И истово перекрестилась, глядя на серые осенние небеса.
— И
то, девоньки! Не хватились бы! — согласилась Дорушка.
— Ха-ха-ха! — захохотала Васса. — Спервоначалу доктор Миколай Миколаич тебе палец разрежет, чтобы кровь посмотреть, а окромя
того…
— Бежим, девоньки! Не
то набредут еще на котяток наших, — испуганно прошептала Соня Кузьменко, небольшая девятилетняя девочка с недетски серьезным, скуластым и смуглым личиком и крошечными, как мушки, глазами,
та самая, что останавливала от божбы Дуню.
— И
то, бежим. До завтра, котики, ребятки наши, — звонко прошептала Дорушка и, схватив за руку Дуню, первая выскочила из кустов…
Темные глазки Лихаревой забегали, как пойманные в мышеловку мышки. Ярче вспыхнули и без
того румяные щеки девочки.
— О-о, глупые девочки! — не
то сердито, не
то жалостливо проговорила она, и болезненная судорога повела ее лицо с пылающими на нем сейчас пятнами взволнованного румянца.
— Конечно, и обвинять их нельзя за это, бедных ребяток, — проговорила она своим чистым, совсем молодым, нежным голосом, так дисгармонировавшим с ее некрасивой, старообразной внешностью калеки, — бедные дети, сироты, сами лишенные ласки с детства, имеют инстинктивную потребность перенести накопившуюся в них нежную привязанность к кому бы
то ни было, до самозабвения.
Тот тщательно выслушал ей грудь, сердце. Осмотрел горло, глаза, причем страшный предмет, испугавший на первых порах девочку и оказавшийся докторской трубкой для выслушивания, теперь уже не страшил ее. Покончив с освидетельствованием новенькой, Николай Николаевич сказал...
Снова столовая… После двух часов с десятью минутами перерыва занятий «научными предметами»,
то есть уроками Закона Божия, грамотой, и арифметикой, воспитанниц ведут пить чай.
Та же мутная жидкость в кружках и куски полубелого хлеба расставлены и разложены на столах. Проголодавшаяся Дуня с жадностью уничтожает полученную порцию и аппетитный бутерброд с колбасой, исходатайствованный у начальницы Антониной Николаевной после неудачного масла за обедом.
Учитель пения из семинаристов, болезненный, раздражительный, из неудавшихся священников, предназначавший себя к духовной деятельности и вышедший из семинарии за какую-то провинность, зол за свою исковерканную жизнь на весь мир. Приюток он считает за своих личных врагов, и нет дня, чтобы он жестоко не накричал на
ту или другую из воспитанниц.
К
тому же своекоштных воспитанниц здесь очень мало.
Каких-нибудь полсотни, а
то и меньше.
Там сидело несколько «безголосых»,
то есть не имевших настолько голоса, чтобы петь в хоре, воспитанниц.
Та молча кивнула головой, и девочки увлеклись игрою. Из залы до них доносились мотивы церковного пения. Здесь в рабочей шумели маленькие и о чем-то с увлечением шушукались средние и старшие воспитанницы.
Дорушка была кухаркина дочка. Пока она была маленькой,
то жила за кухней в комнатке матери и с утра до ночи играла тряпичными куколками. А
то выходила на двор погулять, порезвиться с дворовыми ребятами. На дворе ни деревца, ни садика, одни помойки да конюшня. А тут вдруг и лес, поле в Дуниных рассказах, и кладбище. Занятно!
Как в тумане мелькнула лестница… Не
то коридорчик, не
то комната с медным желобом, прикрепленным к стене, с такими же медными кранами над ним, вделанными в стену… Дверь… И снова комната, длинная, с десятками четырьмя кроватей, поставленных изголовьем к изголовью, в два ряда.
— Стрижки, вставать! — разносится ее голос по комнате. — Нечего-нечего лентяйничать, на уборку опоздаете,
того и гляди. Живо у меня, не
то водой окачу.
Дети знают отлично, что с дежурными шутки плохи. Либо одеяло сдернет, либо еще хуже — обольет водою. А в дортуаре холодно и без
того! Так выстудило за ночь…