Первым сознательным воспоминанием Дуни было: невероятно теплый угол лежанки, крошечное оконце, выходящее на луг и на синеющие деревья леса, молчаливо-прекрасного и стройного там, вдалеке…
Потом Дуня уже не прыгала на руках отца Порфирия Прохорова. Порфирий Прохоров уехал на завод в город. Недостатки были в деревне, и большая часть кормильцев отправилась на заработки в Петербург.
А через три дня положили ее рядышком с Дуниной матерью, под деревянный крест на погосте, у которого сама она частенько молилась за упокой души покойницы-дочки. Соседи подобрали Дуню, скорее испуганную неожиданностью, нежели убитую горем. Бабушку Маремьяну Дуняша больше побаивалась, нежели любила. Сурова была бабушка, взыскательна и требовательна не в меру. Чуть что, и за косичку и за ушенко оттреплет и без ужина отправит спать.
Все миновало… Поезд несется так быстро, точно гонится кто за ним. Навстречу бегут по-прежнему поля, коровушки, деревни… Лес… Милый лес, родненькие деревни! Не быть там больше Дуне… Никогда! Никогда!
Большое коричневое здание на перекрестке двух улиц. Вокруг дома сад, опоясанный чугунным поясом решетки. А кругом дома, огромные, чуть не до неба (таково было мнение Дуни) и рядом маленькие, словно избы вперемежку поставленные с большими.
— Стало быть, новую воспитонку привез, толку от тебя не добьешся! Деревенщина! — презрительно бросил сторож, едва выслушав рассказчика и окинув Дуню уничтожающим взглядом.
— Здравствуй, девочка, здравствуй! — заговорила незнакомка. — Вот ты и у нас. Не бойся! Тебя никто не обидит. У нас добрые, милые девочки, а начальница у нас ласковая, сердечная, и тебе будет очень хорошо. Не боишься меня, а?
— Вот и хорошо! Вот и хорошо, — обрадовалась горбунья. — А теперь пойдем в лазаретную, там тебя вымоем, обстрижем, в казенное платье обрядим, и будешь ты у нас такая краля, что ни в сказке сказать, ни пером описать, — пошутила горбунья и, взяв Дуню за руку, повела куда-то.
По дороге она расспрашивала девочку, хорошо ли ей было ехать, не обидел ли ее кто в пути, и, похлопывая Дуню по плечу, все прибавляла, как бы ободряя ее после каждого ее односложного ответа...
— Ладно, ладно. Ты не бойся. У нас хорошо. И Екатерина Ивановна, и девочки все добрые, ласковые, любить будут. Только сама умницей будь. Слышишь? Будь умницей, Дуня!
Действительно «все» было готово очень быстро. Машинка для стрижки с удивительной быстротой заработала вокруг Луниной головки, и из-под нее посыпались жиденькие косицы светлых и мягких, как лен, волос. Вскоре голова девочки, лишенная растительности, стала похожа на гладкий шарик, и еще рельефнее выступили теперь среди загорелого личика ребенка серьезные голубые, не по-детски задумчивые глаза.
В маленькой жарко натопленной конурке стояла ванна, наполненная водой. Ничего подобного не видела в своей жизни Дуня. В «черных» деревенских банях они с бабушкой Маремьяной шибко парились по субботам, но там не было ни намека на то, что она встретила здесь.
— Ну, девочка, будь умна, послушна, прилежна. Исполняй все, что от тебя требуется, и никто не обидит тебя. Ты сирота и с этих пор становишься воспитанницей нашего ремесленного приюта. Тебя будут учить грамоте, Закону Божию, счету и ремеслу. Когда ты вырастешь, тебе найдут место, словом, мы всячески будем заботиться о тебе.
Посреди огромной светлой комнаты стояло несколько столов, заваленных кусками полотна, коленкора, холста и ситца. Вокруг столов, на низких деревянных скамьях сидело больше сотни девочек, возрастом начиная с восьми лет и кончая совсем взрослыми восемнадцатилетними девицами. Стриженые головки младших воспитанниц были похожи на шары, недлинные волосы у подростков, заплетенные в косы или уложенные на затылке прически взрослых — вот в чем было существенное отличие между тремя отделениями N-ского приюта.
Она подняла испуганные глаза на говорившую. Это была высокая, плечистая женщина с румяным лицом, с длинным красивым носом, с черными усиками над малиновыми губами энергичного правильного рта и с круглыми, как у птицы, зоркими, ястребиными глазами.
Ее хорошенькое свежее личико было сморщено в жалкую гримасу; синие бойкие глаза — полны слез. Маленькие пальцы теребили конец передника. Она всхлипывала с каждой минутой все громче и громче, и слезы все обильнее лились из ее покрасневших глаз.
— Деревенщина, как есть деревенщина! Шва стачать простого не умеет! Неужто не приходилось тебе ничего зашивать? — и брезгливо поджимая губы, Павла Артемьевна выхватила из рук Дуни неумело стаченную по шву тряпочку и разорвала ее снова по шву.
— А вы — шить! Слышите? С места не вскакивать и работать до моего прихода. Кто-нибудь из старших присмотрит. Памфилова Женя, ты! С тебя взыщется, если опять шум будет. А я сейчас вернусь. — И скрылась за дверью рабочей комнаты. Вслед за тем произошло нечто совсем неожиданное для Дуни.
Послышались неутомимые вопросы. Откуда она? Из какой губернии? Как зовут? Сирота ли? Есть ли родственники или знакомые в Питере? Платная она или казенка?
— Новенькая! Ты в Москве не была? — задала она вопрос Дуне. И не успела та ответить ей ни да ни нет, как неожиданно чьи-то цепкие руки схватили Дуню за уши и потянули кверху.
— Принцессы какие! Королевны, скажите пожалуйста! Масло им, видите ли, несвежее! Ха, ха!.. — ворчал он, шариком катаясь по столовой. — Небось забыли, что в подвалах-то в детстве не евши днями высиживали. Привередницы! Барышни! Сделай милость! — все больше и больше хорохорился толстяк.
— Матушка моя, — завопил он, — что ж это такое, на ваших барышень не угодишь. Вчера была, видите ли, картошка плохая, нынче масло… Не рябчиками же их кормить прикажете! Ах ты, господи!
— Не имеете права! Никакого права… У нас своя надзирательница есть. Пусть она и наказывает… Антонина Николаевна пускай разберет, — слышались глухие, сдержанные голоса старших.
Антонина Николаевна Куликова еще сама недавно только окончила педагогические курсы и поступила сюда прямо в старшее отделение приюта. С воспитанницами она обращалась скорее как с подругами, нежели с подчиненными, и, будучи немногим лишь старше их, со всею чуткостью и нежностью молодости блюла интересы приюток.
Горбатенькая тетя Леля обняла Антонину Николаевну и, что-то оживленно рассказывая ей, увлекла ее в угол столовой. Горбатенькая надзирательница очень любила свою молодую сослуживицу, и они постоянно были вместе, к крайней досаде Павлы Артемьевны, которая терпеть не могла ни той, ни другой.
Нестерпимо потянуло ее назад, в деревню… Коричневый дом с его садом казались бедной девочке каким-то заколдованным местом, чужим и печальным, откуда нет и не будет возврата ей, Дуне. Мучительно забилось сердечко… Повлекло на волю… В бедную родную избенку, на кладбище к дорогим могилкам, в знакомый милый лес, к коту Игнатке, в ее уютный уголок, на теплую лежанку… Дуня и не заметила, как слезинки одна за другою скатывались по ее захолодевшему личику, как губы помимо воли девочки шептали что-то…
Девочек было пятеро. Все они были приблизительно Дуниных лет или чуть постарше. Их лица, обращенные к Дуне, выражали самый неподдельный испуг при виде появившейся новенькой.
— Это Маруськины дети. Маруська — наша, и дети наши. Мы их нашли вчера в чулане, сюда перенесли, сена в сторожке утащили. Надо бы ваты, да ваты нет. Не приведи господь, ежели Пашка узнает. Мы и от тети Лели скрыли. Не дай бог, найдет их кто, деток наших, в помойку выкинут, да и нам несдобровать. Вот только мы пятеро и знаем: я — Васса Сидорова, Соня Кузьменко, Дорушка Иванова, Люба Орешкина да Канарейкина Паша. А теперь и ты будешь знать. Побожись еще раз, что не скажешь.
— Не бойся, новенькая, — ласково обратилась она к Дуне. — Никто тебе пальца резать не будет. А что оспу, может быть, привьют, так это пустое. Ничуть не больно. Всем прививали. И мне, и Любе, и Орешкиной.
— Конечно, и обвинять их нельзя за это, бедных ребяток, — проговорила она своим чистым, совсем молодым, нежным голосом, так дисгармонировавшим с ее некрасивой, старообразной внешностью калеки, — бедные дети, сироты, сами лишенные ласки с детства, имеют инстинктивную потребность перенести накопившуюся в них нежную привязанность к кому бы то ни было, до самозабвения.
— Субъект здоровый на редкость. За эту ручаюсь. Ни истерии, ни «обожаний» у нее не будет. Крепкий продукт деревни. Дай-то нам бог побольше таких ребят.
Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне всё значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает, а что напев — так только, для складу.
В это мгновенье долетели до нас отрывочные, однообразные звуки. Сотни голосов разом и с мерными расстановками повторяли молитвенный напев: толпа богомольцев тянулась внизу по дороге с крестами и хоругвями…
Старые что малые, хочется, чтобы пожалел кто, а старых-то никому не жалко. (Целует Серебрякова в плечо.) Пойдем, батюшка, в постель… Пойдем, светик… Я тебя липовым чаем напою, ножки твои согрею… Богу за тебя помолюсь…
Язык, великолепный наш язык. Речное и степное в нём раздолье, В нём клекоты орла и волчий рык, Напев, и звон, и ладан богомолья. В нём воркованье голубя весной, Взлёт жаворонка к солнцу — выше, выше. Березовая роща. Свет сквозной. Небесный дождь, просыпанный по крыше.