«„Завтра князь горийский найдет в своем саду труп своей дочери!!“ — переливалось на тысячу ладов в моих ушах. — Завтра меня не будет! Ангел смерти прошел так близко, что его крыло едва не задело меня… Завтра оно меня накроет… Завтра я буду трупом… Мой
бедный отец останется одиноким… И на горийском кладбище поднимется еще новый холмик… Живая я ушла с моей родины, мертвую судьба возвращает меня ей. Темный Ангел близко!..»
Неточные совпадения
А моя
бедная деда слушала сурового старика, дрожа всем телом и бросая на моего
отца умоляющие взоры. Он не вынес этого немого укора, крепко обнял ее и, передернув плечами, вышел из дому. Через несколько минут я видела, как он скакал по тропинке в горы. Я смотрела на удаляющуюся фигуру
отца, на стройный силуэт коня и всадника, и вдруг точно что-то толкнуло меня к Хаджи-Магомету.
Я задремала, прикорнув щекою к ее худенькой руке, а проснулась под утро от ощущения холода на моем лице. Рука мамы сделалась синей и холодной, как мрамор… А у ног ее бился, рыдая, мой
бедный, осиротевший
отец.
Бедный, милый
отец! Если б он знал, что за свадебный подарок готовила ему его любимица-джаным! К счастью, людям не дано судьбою читать в мыслях друг друга.
—
Бедный маленький сазандар! У меня тоже нет матери, но у меня есть
отец. Он держит духан у аула. Он армянин. Знаешь ты духан армянина Аршака? Нет, не знаешь? Это
отец мой… Пойдем со мною, миленький сазандар… Мы накормим тебя в нашем духане, а ты нам споешь за это свои песни. Я люблю песни, и гости в духане тоже будут их слушать и дадут тебе блестящие абазы… Пойдем, миленький сазандар.
Бедный отец прощается не так, как богатый; он говорил сыну: «Иди, друг мой, ищи себе хлеба; я более для тебя ничего не могу сделать; пролагай свою дорогу и вспоминай нас!» И увидятся ли они, найдет ли он себе хлеб — все покрыто черной, тяжкой завесой…
Неточные совпадения
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето,
отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот
бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Дамы ухватились за руки, поцеловались и вскрикнули, как вскрикивают институтки, встретившиеся вскоре после выпуска, когда маменьки еще не успели объяснить им, что
отец у одной
беднее и ниже чином, нежели у другой.
— Папочка, папочка, — кричит он
отцу, — папочка, что они делают! Папочка,
бедную лошадку бьют!
Среди кладбища каменная церковь, с зеленым куполом, в которую он раза два в год ходил с
отцом и с матерью к
обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно и которую он никогда не видал.
— Пойдем, пойдем! — говорит
отец, — пьяные, шалят, дураки: пойдем, не смотри! — и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж
бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.