Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета, [Бешмет — род кафтана, обшитого галуном.] где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было — и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой — младшей сестренкой моей матери.
Боже мой, как вспыхнуло от этих слов лицо деда!.. Он вскочил с тахты… Глаза его метали молнии… Он поднял загоревшийся взор на отца — взор, в котором сказалась вся полудикая натура кавказского горца, и заговорил быстро и грозно, мешая русские, татарские и грузинские слова...
В эту минуту взгляд мой нечаянно упал через раскрытую дверь в соседнюю комнату. Там на тахте лежал мальчик одних лет со мною, но ростом гораздо меньше меня и, кроме того, бледнее и воздушнее.
Бэлла занесла ногу в стремя и глядела на дедушку Магомета, готовая повиноваться по одному его взгляду. Она с дедой ни за что не хотели сесть в коляску и решили сопровождать нас всю дорогу верхом. Со мной в экипаж сели Анна и Юлико. Абрек поместился на козлах вместе с ямщиком-татарином. Нарядный и изнеженный, как всегда, Юлико полулежал на пестрых подушках тахты, взятых из дому. Ему хотелось спать, и он поминутно жмурился на появляющийся из-за гор багровый диск солнца.
В первой комнате, устланной коврами и увешанной по стенам оружием, стояли низенькие тахты и лежали на коврах подушки. Комната эта называлась «кунацкой». Здесь деда принимал гостей, здесь пировали лезгины своего и чужих аулов.
Лезгины расселись по тахтам и подушкам. Слуги поставили между ними дымящиеся куски баранины, распространяющие вкусный аромат, блюда с пряными сладостями, кувшины с душистым щербетом и с какою-то переливающеюся янтарною влагою, которую они пили, вспоминая Аллаха.
Осторожно ступая, чтобы не разбудить Родам, я шла с моей ношей по длинному коридору и затем с трудом стала подниматься по витой лестнице наверх. Ступив на кровлю, я положила Юлико, дрожавшего, как в лихорадке, на тахту, ту самую тахту, на которой шесть лет тому назад умирала деда. Потом я принесла подушки и бурку, которою закутала больного поверх одеяла.
Шли через курительные, затканные сплошь текинскими коврами, с кальянами, тахтами, с коллекциями чубуков на стойках, через малые гостиные с бледно-зелеными гобеленами, с карсельскими старыми лампами.
Лампочка на подоконнике горит, Тамара на тахте пластом лежит, полотенце с уксусом на лбу белеет, а сама с лица полотна белей. Омморок ее зашиб, значит.
Хаджи-Мурат, недоумевая, покачал головой и, раздевшись, стал на молитву. Окончив ее, он велел принести себе серебряный кинжал и, одевшись и подпоясавшись, сел с ногами на тахту, дожидаясь того, что будет.
Великая артистка лежала на огромной тахте, покрытой прекрасным текинским ковром и множеством шелковых подушечек и цилиндрических мягких ковровых валиков. Ноги ее были укутаны серебристым нежным мехом. Пальцы рук, по обыкновению, были украшены множеством колец с изумрудами, притягивавшими глаза своей глубокой и нежной зеленью.
Гостиная, пол которой был покрыт мягким персидским ковром, была вся убрана в восточном вкусе. Тахты, покрытые коврами, табуреты, пуфы, низенькие столики, разбросанные по всей большой комнате в живописном беспорядке, скрадывали ее величину и придавали ей вид укромного уголка.