Каждое утро я совершала небольшие прогулки в окрестностях Гори, то горными тропинками, то низменным берегом Куры… Часто я проезжала городским базаром, гордо восседая на коне, в моем алом атласном бешмете, в белой папахе, лихо заломленной на затылок, похожая скорее на маленького джигита, нежели на княжну славного аристократического рода.
В моем алом, нарядном, но не совсем чистом бешмете в голубых, тоже не особенно свежих шальварах, [Шальвары — шаровары.] с белой папахой, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом задорно-смелыми глазами, с черными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я действительно мало по ходила на благовоспитанную барышню, какою меня представляла, должно быть, бабушка.
Из залы неслись звуки лезгинки. Я видела из моего темного угла, как мелькали алые рукава бешметов: это Бэлла плясала свой национальный танец с князем Израилом. Но я не пошла туда, откуда неслись призывные и веселые звуки чиунгури и звенящие колокольчики бубна. Я осталась на балконе, пытливо вглядываясь в кусты пурпуровых роз, казавшихся совсем черными при бледном сиянии месяца.
Она спала, забавно свернувшись калачиком на одной из кроватей. Я осторожно на цыпочках подошла к ней. На ее милом личике были следы слез… Слипшиеся ресницы бросали легкую тень на полные щечки… Алые губы шептали что-то быстро и непонятно-тихо…
Лизанька и отворяя не ждала совсем — глазам не верила, и встретила их запыхавшись, с забившимся внезапно сердечком, как у пойманной пташки, вся заалев, зарумянившись, словно вишенка, на которую она ужасно как походила.
Каждое утро, прежде чем заалеет заря — в этот час, когда точат убийственный нож, чтобы, «сняв плуга ярмо, зарезать им пахаря», Перегуд видит, как несется на облаках тень Овидия и запрещает людям «пожирать своих кормильцев», а люди не слышат и не видят.