Яркий свет костра снова освещал пещеру. У самого огня лежал юный путник, спасенный Керимом. Юноша все еще не пришел в чувство. Высокая белая папаха с атласным малиновым верхом была низко надвинута на лоб… Тонкий прямой нос с горбинкой, полураскрытый алый рот с жемчужной подковкой зубов. Длинные ресницы, черные, сросшиеся на переносице брови подчеркивали белизну кожи. Лицо казалось воплощением строгой юношеской красоты.
Я иду по чинаровой аллее, или нет, я не иду даже, а точно какая-то сила несет меня… В доме огни… Весь дом освещен. Меня ждали… Обо мне тревожились… Вот огни ближе… Кто-то выбежал на крыльцо… Кто-то стремится навстречу по чинаровой аллее… Что-то белое, воздушное… точно легкое видение или греза…
— Я постараюсь, отец! — пообещала я, наскоро поцеловав его большую белую руку и, чтобы отец не успел заметить охватившего меня волнения, поспешно вышла в сад.
Подобно белой птице с черными крыльями, я лечу, почти не касаясь пола, по кругу и не узнаю наших гостей, кажется, зачарованных моей пляской… Легкий одобрительный шепот, как шелест ветра в чинаровой роще, перелетает из конца в конец зала… Старики отошли от карточных столов и присоединились к зрителям. Отец пробрался вперед, любуясь мною, он восхищен, горд, я слышу его ободряющий голос...
Мигом забыты все мои несчастья. Сбрасываю платье с длинной талией и узкой шнуровкой и совершенно преображаюсь. На мне старый изношенный бешмет, широкие залатанные шаровары, белая папаха из бараньего меха, побуревшая от времени, и я уже не Нина бек-Израэл, княжна Джаваха, — стройный маленький джигит из горного аула.
Он одет в темный бешмет, поверх которого накинута на плечи косматая бурка. Папаха из черного барана низко надвинута на лоб. Из-под нее глядит сухое, подвижное старческое лицо с седыми нависшими бровями. Длинная, широкая и белая, как лунь, борода почти закрывает грудь его запыленного бешмета. Черные, юношески быстрые глаза способны, кажется, охватить взглядом и небо, и бездны, и горы разом.
Гуль-Гуль на правах девушки-подростка не надела тяжелого покрывала, опустив на лицо лишь легкую и прозрачную белую кисею, сквозь которую двумя огненными точками сверкали ее черные глаза.
В тот вечер на мне были узорчатые канаусовые шаровары и праздничный бешмет моей матери — костюм, в который я всегда наряжалась, когда гостила у дедушки Магомета. Белая папаха была лихо заломлена на затылок… Увы, несмотря на полумужской костюм, я была в их глазах всего лишь слабой женщиной-подростком, девочкой, почти ребенком.
Если бы все мои мысли, все внимание не были сосредоточены на этой черной неподвижной точке, я заметила бы трех всадников в богатых кабардинских одеждах, на красивых конях, медленно въезжавших во двор наиба. Первым ехал седой, как лунь, старик в белой чалме, в праздничной одежде. Дедушка-наиб почтительно вышел навстречу и, приблизившись к старшему всаднику, произнес, прикладывая руку, по горскому обычаю, ко лбу, губам и сердцу...
Что это? Сон или действительность? Прямо на меня во весь опор неслась лошадь передового кабардинца. Седой бородатый всадник по-юношески ловко изогнулся в седле. Рослая фигура старика все ниже клонилась к луке, чалма, скользнув вдоль крупа лошади, белела теперь у ног коня, седая борода мела узкую тропинку… Быстрое, ловкое, неожиданное движение — и гость-кабардинец, совсем припав к земле, на всем скаку зубами выхватил торчащий из земли кинжал и снова взлетел в седло, не выпуская изо рта добычу.
Предо мной верхом на коне, гордо приподнявшись на стременах, бесстрашный, как всегда, стоял Керим-ага, бек-Джамала. Седой бороды, белых усов и тяжелой чалмы уже не было. Впрочем, мне была знакома эта способность Керима — мгновенно избавляется от маскарадных атрибутов…
Пели соловьи, благоухали розы в венках, сплошным ковром закрывавших могильный холмик, а мы с Людей сидели, тесно прижавшись друг к другу, неотступно думая о том, кто лежал теперь под белым крестом и развесистой чинарой — бдительным стражем в его изголовьи.
Я быстро оглянулась. У горящего очага сидела старая дама в черном платье, с черным же мечаком, [Мечак — покрывало.] наброшенным на седые, белые, как снег, волосы. Я увидела худое, морщинистое, но на редкость величественное лицо, орлиный крючковатый нос и проницательные, не по летам живые черные глаза.
Знакомое дикое завывание раздалось вдруг над самой моей головой. Я вскочила с постели и бросилась к окну: расположившись на кровле одной из пристроек, великанша выла в голос, раскачиваясь из стороны в сторону. Теперь, вместо прежнего грузинского костюма, какая-то белая простыня нелепо драпировала огромную фигуру, а распущенные волосы Мариам спадали, подобно черным водопадам, вдоль груди и спины.
Тотчас щелкнула задвижка на моей двери, и великанша предстала на пороге со своей бессмысленной улыбкой и тихим мычаньем, означающим приветствие. Сейчас в облике Мариам не было ничего общего с белым пугалом, которое раскачивалось ночью на кровле полуразрушенного амбара, оглашая горы диким мычанием. Тусклое землисто-серое лицо несчастной с отвисшей нижней губой и мертвыми тусклыми глазами было спокойным и по-домашнему мирным.
Призрак являл собой невысокую фигуру во всем белом, в белой же чадре, из-под которой сверкали, искрясь и мерцая, подобно черным алмазам, два огненных черных глаза…
— Все сделает Керим, что надо, все сделает, — успокаивала меня Гуль-Гуль, — для этого надо только Гуль-Гуль показаться на зубцах стены, выходящей в горы. В горах увидят, что надо что-то Гуль-Гуль, и придут узнать к ночи. Как завоет белая женщина свою песню на кровле, так и придут в башню.
Керим не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Лицо его белое, как мел, было искажено нечеловеческим страданием и злостью. Огромные горящие, как уголья, глаза не сдавались, грозя гибелью своему победителю-врагу. Но рука тщетно пыталась вырвать кинжал из-за пояса. Силы покинули его.
Некоторые девушки-подростки успели переодеться в холщовые юбочки, кофточки и колпачки, другие были в зеленых камлотовых платьях, белых передниках и пелеринках.
И, прежде чем я могла заверить девочку, что и без того верю ей, Мила поспешно извлекла из-под сорочки белое костяное распятие и набожно приложилась к нему губами.
Зеленое камлотовое платье, стоящее вокруг меня парусом, белый передник, неуклюжая пелеринка и длинные белые трубочки — «манжи», на институтском жаргоне…
Я сразу узнала рослую фигуру гардеробной красавицы Аннушки, ее краснощекое, здоровое лицо, ясные, синие глаза, полные белые руки, обнаженные до локтя. Рядом с ней стояла «она» — моя мучительница, наша загадочная баронесса…
Не без трепета, — не от страха, конечно, а от волнения, — открыла я высокую дверь и вошла в зал — огромное мрачноватое помещение с холодными белыми стенами, украшенными громадными царскими портретами в тяжелых раззолоченных рамах, и двухсветными окнами, словно бы нехотя пропускавшими сюда сумеречно-голубой лунный свет.
О, какой это был сон! Какой тяжелый, ужасный… Деревянная балюстрада стояла на своем месте. В лунном свете лицо императора улыбалось с портрета. Все было прежним — белые стены, парадные портреты, позолота массивных рам… Впору было бы успокоиться и возвращаться в дортуар, однако новое необычное явление приковывало к себе мое внимание.
По испещренному лунными пятнами паркету медленно скользила высокая белая фигура. Казалось, она направляется к портрету императора. И, стало быть, мгновенно сообразила я, приближается ко мне…
В ту памятную ночь Перская решительно заявила: «Мы не допустим», и они, действительно, не допустили. Выпускницы всем классом протестовали против «публичного наказания», грозившего мне — их нелюбимой подруге. Марина Волховская, Анна Смирнова, Лиза Белая, все лучшие ученицы класса пошли «умасливать жабу» и просить, чтобы она не давала ходу «истории». И Арно смилостивилась. Даже баронесса Нольден ничего не узнала о случившемся.
Тридцать головок в белых колпачках покоились на жестких казенных подушках. Молодость взяла свое. Вволю натанцевавшись и напрыгавшись, досыта наговорившись о бальных впечатлениях, они уснули, наконец, в третьем часу.
Над густолистыми ясенями забелел вдали бельведер дворца. Широкая подъездная аллея. Потом веселая лужайка с цветниками перед террасой. И огромный двухэтажный дворец-красавец — раньше графов Зуевых, теперь — студенческий дом отдыха на сто двадцать человек.
Шубин не выходил из своей комнаты до самой ночи. Уже совсем стемнело, неполный месяц стоял высоко на небе, Млечный Путь забелел и звезды запестрели, когда Берсенев, простившись с Анной Васильевной, Еленой и Зоей, подошел к двери своего приятеля. Он нашел ее запертою и постучался.