Дома он бывал редко, разговаривал мало и неохотно, посматривал исподлобья не то угрюмо, не то равнодушно и, кроме путешествий и географий, не читал ничего, а когда занемогал, раскрашивал картинки, запершись в своем кабинете, или дразнил старого серого попугая Попку.
Я немного поколебался, однако сел. Пасынков начал читать. По-немецки он знал гораздо лучше меня: ему пришлось толковать мне смысл некоторых стихов; но я уж не стыдился ни своего незнания, ни его превосходства передо мною. С того дня, с самого того чтения вдвоем в саду, в тени сирени, я всей душой полюбил Пасынкова, сблизился с ним и подчинился ему вполне.
Но особенно отрадно было мне гулять с ним вдвоем или ходить возле него взад и вперед по комнате и слушать, как он, не глядя на меня, читал стихи своим тихим и сосредоточенным голосом.
Боже мой! чего, чего мы не переговорили в тот день… Сколько любимых стихов прочли мы друг другу! Я начал его упрашивать переехать ко мне на житье, но он не согласился, зато обещал заходить ко мне ежедневно и сдержал свое обещание.
Бывало, он придет, принесет с собою, в заднем кармане сюртука, какое-нибудь вновь вышедшее сочинение и долго не решается читать, все вытягивает шею набок, как птица, да высматривает: можно ли? наконец, уместится в уголку (он вообще любил сидеть по углам), достанет книжку и примется читать, сперва шепотом, потом громче и громче, изредка перерывая самого себя короткими суждениями или восклицаниями.
— Я теперь знаю, что мне думать, — промолвил он, — ваше лицо — лучшая вам улика. Но я должен вам заметить, что благородные люди так не поступают… Прочесть украдкой письмо и потом идти к благородной девушке беспокоить ее…
К вечеру Пасынкову, против ожидания моего, сделалось легче. Он попросил Елисея поставить самовар, объявил мне, что будет угощать меня чаем и сам выпьет чашечку, и заметно повеселел. Я, однако, все-таки старался не давать ему разговаривать и, видя, что он никак не хочет угомониться, спросил его, не желает ли он, чтоб я ему прочел что-нибудь?
— А! Лермонтов! Прекрасно! Пушкин выше, конечно… Помнишь: «Снова тучи надо мною собралися в тишине…» или: «В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать». Ах, чудо! чудо! Но и Лермонтов хорош. Ну, знаешь что, брат, возьми, раскрой наудачу и читай!
Я раскрыл книгу и смутился: мне попалось «Завещание». Я хотел было перевернуть страницу, но Пасынков заметил мое движение и торопливо проговорил: «Нет, нет, нет, читай то, что вскрылось».
Я взял Лермонтова, стал быстро переворачивать страницы; но мне, как нарочно, все попадались стихотворения, которые могли опять взволновать Пасынкова. Наконец я прочел ему «Дары Терека».
— Скажите, пожалуйста, — начала опять Софья Николаевна, — помнится, у вас был приятель… как его бишь звали? такое доброе у него было лицо… он все стихи читал; такой восторженный…
«Ладанку эту покойный мой друг носил постоянно на груди и скончался с нею. В ней находится одна ваша записка к нему, совершенно незначительная по содержанию; вы можете прочесть ее. Он носил ее потому, что любил вас страстно, в чем он признался мне только накануне своей смерти. Теперь, когда он умер, почему вам не узнать, что и его сердце вам принадлежало?»
Я прочел письма. Все они были очень ласковы, даже нежны. В одном из них, именно в первом письме из Сибири, Пасынков называл Машу своим лучшим другом, обещался выслать ей деньги на поездку в Сибирь и кончил следующими словами: «Целую твои хорошенькие ручки; у здешних девушек таких ручек нету; да и головы их не чета твоей, и сердца тоже… Читай книжки, которые я тебе подарил, и помни меня, а я тебя не забуду. Ты одна, одна меня любила: так и я ж тебе одной принадлежать хочу…»
— Ничего, — промолвил он, приподняв голову и встряхнув волосами, — это так; немножко горько стало, немножко жалко… себя, то есть… Но все это ничего. Все стихи виноваты. Прочти-ка мне другие, повеселее.
— Это они мне еще в Новгороде писали-с, — проговорила она, — когда они меня грамоте учить собирались. Посмотрите другие-с. Там есть одно из Сибири-с. Вот то прочтите-с.
Аня. Ты, мама, вернешься скоро, скоро… не правда ли? Я подготовлюсь, выдержу экзамен в гимназии и потом буду работать, тебе помогать. Мы, мама, будем вместе читать разные книги… Не правда ли? (Целует матери руки.) Мы будем читать в осенние вечера, прочтем много книг, и перед нами откроется новый, чудесный мир… (Мечтает.) Мама, приезжай…
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка лучше о нашем горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней с того света дядюшки пишут. Сделай милость, мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
Поэт А! знаю: «Вишь, куда метнул!» Но я обстрелянная птица. Жаль, нет охоты говорить. (Берет книгу.) Спаситель Пушкин! — Вот страница: Прочти — и перестань корить!
Меняются приемы творчества, но никогда не может умереть или устареть душа, вложенная в создание искусства. Если язык стихотворения еще позволяет прочесть, если по собранным обломкам можно уловить намерение ваятеля, то не умерла душа творца и для нас, живущих.