Человек он был смирный, собою неказистый, болезненный; занимался хождением по делам тяжебным [Хождение по делам тяжебным — адвокатская практика, ведение судебных дел, в старину называвшихся тяжбами.] и иным.
Был у моего отца еще брат, Егор по имени; да того за какие-то якобы «возмутительные поступки и якобинский образ мыслей» [Якобинский образ мыслей — революционный образ мыслей (якобинцами во Франции в эпоху буржуазной революции 1789 года назывались наиболее решительные сторонники уничтожения власти короля и аристократии).] (так именно стояло в указе) сослали в Сибирь еще в 1797 году.
Малый он был не глупый, с характером, из себя плечистый, плотный, лицо четырехугольное, весь в веснушках, волосы рыжие, глаза серые, небольшие, губы широкие, нос короткий, пальцы тоже короткие — крепыш, что называется, — и сила не по летам!
Сутяга [Сутяга — человек, который ради наживы возбуждает вздорные судебные дела или тяжбы.] был он страшный, кляузник, взяточник — дурной человек совсем; его из губернаторской канцелярии выгнали, и под судом он находился не раз; отцу он бывал нужен…
Давыд взял часы, раскрыл и внимательно рассмотрел их. У него большие были способности к механике; он любил возиться с железом, медью, со всякими металлами; он обзавелся разными инструментами, и поправить или даже заново сделать винт, ключ и т. п. — ему ничего не стоило.
Слова Давыда, его безмолвная улыбка меня глубоко огорчили. Стало быть, подумал я, он меня внутренно порицает! Стало быть, я тоже дрянь в его глазах! Сам он никогда до этого бы не унизился, не принял бы подачки от Настасея! Но что мне теперь остается сделать?
Больше о часах между нами в тот день уже не было речи; а все-таки мне сдавалось, что Давыд не только одобрял меня, но… до некоторой степени… даже удивлялся мне. Право!
— Он — солдат отставной — сражант [Сражант — то есть сержант.]. А занятия у него никакого нету. Старые башмаки чинит, подметки строчает. Вот и все его занятие. Тем и живет.
Отставной «сражант» был высокого роста старик, жилистый и прямой, с желто-седыми бакенами, небритым подбородком и целой сетью морщин на щеках и на лбу.
Я объяснил Трофимычу, в чем было дело и зачем я пришел. Он выслушал меня молча, ни разу не смигнув и не спуская с меня своего тупого и напряженного — прямо солдатского взгляда.
— Если вы хотите возвратить мне часы, — пояснил я ему… я не смел его «тыкать», даром, что он был простой солдат… — то я вам с удовольствием заплачу… вот этот рубль. Больше они, я полагаю, не стоят.
— Ннну! — проворчал Трофимыч, не переставая недоумевать и по старой памяти поедая меня глазами, словно я был начальник какой. — Эко дело — а? Ну-кося, раскуси его!.. Ульяна, молчи! — окрысился он на жену, которая разинула было рот. — Вот часы, — прибавил он, раскрывая ящик стола, — коли они ваши точно — извольте получить; а рубль-то за что? Ась?
Я снова вступил во владение часами, но удовольствия оно мне не доставило никакого. Носить я их не решался: нужно было пуще всего скрыть от Давыда то, что я сделал. Что бы он подумал обо мне, о моей бесхарактерности? Даже запереть в ящик эти злополучные часы я не мог: у нас все ящики были общие. Приходилось прятать их то наверху шкапа, то под матрацем, то за печкой… И все-таки мне не удалось обмануть Давыда!
Юшка стал было отказываться; но я ему объявил, что, если он не возьмет у меня этих часов, я сию же минуту раздавлю, растопчу их ногами, расшибу их вдребезги, брошу в помойную яму! Он подумал, хихикнул и взял часы. А я возвратился в нашу комнату и, увидав Давыда, читавшего книгу, рассказал ему свой поступок.
Я был вполне убежден, что никогда более не подвергнусь новому упреку в бесхарактерности, ибо эти часы, этот гадкий подарок моего гадкого крестного, мне вдруг до такой степени опротивели, что я даже никак не в состоянии был понять, как мог я сожалеть о них, как мог выканючивать их у какого-то Трофимыча, который к тому же еще вправе думать, что обошелся со мною великодушно!
Мы с Давыдом тотчас бросили работать и ходить в гимназию; мы даже не гуляли, а всё сидели где-нибудь в уголку да рассчитывали и соображали, через сколько месяцев, сколько недель, сколько дней должен был вернуться «брат Егор», и куда было ему писать, и как пойти ему навстречу, и каким образом мы начнем жить потом?
«Брат Егор» был архитектором; мы с Давыдом решили, что ему следовало переселиться в Москву и строить там большие училища для бедных людей, а мы бы пошли ему в помощники.
В одно утро, мы только что успели позавтракать — я сидел один под окном и размышлял о возвращении дяди — апрельская оттепель па́рила и сверкала на дворе, — вдруг в комнату вбежала Пульхерия Петровна. Она во всякое время была очень проворна и егозлива, говорила пискливым голоском и все размахивала руками, а тут она просто так и накинулась на нас.
— Ступай! ступай сейчас к отцу, сударь! — затрещала она. — Что это за шашни ты тут затеял, бесстыдник этакой! Вот будет ужо вам обоим! Настасей Настасеич все ваши проказы на чистую воду вывел!.. Ступай! Отец тебя зовет… Сею минутою ступай!
А я вот что предлагаю: с согласия почтенного Настасея Настасеича и по причине такой большой неблагодарности вашего сынка — я часы эти возьму к себе; а так как он поступком своим доказал, что недостоин носить их и даже цены им не понимает, то я их от вашего имени подарю одному человеку, который очень будет чувствовать вашу ласку.
У него была привычка щелкать детей (он и меня щелкал, когда я был моложе) по лбу — твердыми, как камень, ногтями своих длинных пальцев — и, щелкая, гоготать и удивляться: «Как это у тебя, мол, голова звенит!
К счастью, Транквиллитатин на ту пору отлучился куда-то из города; он не мог прийти к нам раньше завтрашнего дня; нужно было воспользоваться ночью! Тетка не запиралась у себя в комнате, да и у нас в целом доме ключи не действовали в замках; но куда она положит часы, где спрячет? До вечера она их носила в кармане и даже не раз вынимала и рассматривала их; но ночью — где они ночью будут? Ну, уж это мое дело отыскать, думал я, потрясая кулаками.
Я весь пылал отвагой, и ужасом, и радостью близкого желанного преступленья; я постоянно поводил головою сверху вниз, я хмурил брови, я шептал: «Погодите!» Я грозил кому-то, я был зол, я был опасен… и я избегал Давыда! Никто, ни даже он, не должен был иметь малейшее подозрение о том, что я собирался совершить…
За обедом отец, у которого сердце было, как я сказал, отходчивое, да и совестно ему немножко стало своей горячности — шестнадцатилетних мальчиков уже не бьют по щекам, — отец попытался приласкать меня; но я отклонил его ласку не из злопамятства, как он вообразил тогда, а просто я боялся расчувствоваться: мне нужно было в целости сохранить весь пыл мести, весь закал безвозвратного решения!
Предложения из русской классики со словом «поедать»
Федор же Тимофеич был иного рода господин. Этот, проснувшись, не издавал никакого звука, не шевелился и даже не открывал глаз. Он охотно бы не просыпался, потому что, как видно было, он недолюбливал жизни. Ничто его не интересовало, ко всему он относился вяло и небрежно, все презирал и даже, поедая свой вкусный обед, брезгливо фыркал.
Главная вина моя в том, что я слишком заботился собирать те сокровища, которые и тать ворует и тля поедает, но о другом-то мало помышлял, и потому доктор прав: не мне кого-либо осуждать…
Им не хватает казенного хлеба по три фунта на человека; они прикупают его каждый день у товарищей и всегда поедают его вместе, обыкновенно вечером, не обмениваясь при этом ни единым словом.