Неточные совпадения
Николай Петрович быстро обернулся и, подойдя
к человеку высокого роста, в длинном балахоне с кистями, только
что вылезшему из тарантаса, крепко стиснул его обнаженную красную руку, которую тот не сразу ему подал.
— Так как же, Аркадий, — заговорил опять Николай Петрович, оборачиваясь
к сыну, — сейчас закладывать лошадей,
что ли? Или вы отдохнуть хотите?
— Полагать надо,
что в город. В кабак, — прибавил он презрительно и слегка наклонился
к кучеру, как бы ссылаясь на него. Но тот даже не пошевельнулся: это был человек старого закала, не разделявший новейших воззрений.
— Хлопоты у меня большие с мужиками в нынешнем году, — продолжал Николай Петрович, обращаясь
к сыну. — Не платят оброка. [Оброк — более прогрессивная по сравнению с барщиной денежная форма эксплуатации крестьян. Крестьянин заранее «обрекался» дать помещику определенную сумму денег, и тот отпускал его из имения на заработки.]
Что ты будешь делать?
— Полно, папаша, полно, сделай одолжение! — Аркадий ласково улыбнулся. «В
чем извиняется!» — подумал он про себя, и чувство снисходительной нежности
к доброму и мягкому отцу, смешанное с ощущением какого-то тайного превосходства, наполнило его душу. — Перестань, пожалуйста, — повторил он еще раз, невольно наслаждаясь сознанием собственной развитости и свободы.
Петр вернулся
к коляске и вручил ему вместе с коробочкой толстую черную сигарку, которую Аркадий немедленно закурил, распространяя вокруг себя такой крепкий и кислый запах заматерелого табаку,
что Николай Петрович, отроду не куривший, поневоле, хотя незаметно, чтобы не обидеть сына, отворачивал нос.
— Вот он, Прокофьич, — начал Николай Петрович, — приехал
к нам наконец…
Что? как ты его находишь?
— А вот на
что, — отвечал ему Базаров, который владел особенным уменьем возбуждать
к себе доверие в людях низших, хотя он никогда не потакал им и обходился с ними небрежно, — я лягушку распластаю да посмотрю,
что у нее там внутри делается; а так как мы с тобой те же лягушки, только
что на ногах ходим, я и буду знать,
что и у нас внутри делается.
— В таком случае, я сам пойду
к ней, — воскликнул Аркадий с новым приливом великодушных чувств и вскочил со стула. — Я ей растолкую,
что ей нечего меня стыдиться.
— Здравствуйте, господа; извините,
что опоздал
к чаю, сейчас вернусь; надо вот этих пленниц
к месту пристроить.
Аркадий с сожалением посмотрел на дядю, и Николай Петрович украдкой пожал плечом. Сам Павел Петрович почувствовал,
что сострил неудачно, и заговорил о хозяйстве и о новом управляющем, который накануне приходил
к нему жаловаться,
что работник Фома «дибоширничает» и от рук отбился. «Такой уж он Езоп, — сказал он между прочим, — всюду протестовал себя [Протестовал себя — зарекомендовал, показал себя.] дурным человеком; поживет и с глупостью отойдет».
Николай Петрович в то время только
что переселился в новую свою усадьбу и, не желая держать при себе крепостных людей, искал наемных; хозяйка, с своей стороны, жаловалась на малое число проезжающих в городе, на тяжелые времена; он предложил ей поступить
к нему в дом в качестве экономки; она согласилась.
— Это точно, — подтвердила Фенечка. — Вот и Митя,
к иному ни за
что на руки не пойдет.
— А ко мне пойдет? — спросил Аркадий, который, постояв некоторое время в отдалении, приблизился
к беседке. Он поманил
к себе Митю, но Митя откинул голову назад и запищал,
что очень смутило Фенечку.
Слуги также привязались
к нему, хотя он над ними подтрунивал: они чувствовали,
что он все-таки свой брат, не барин.
Тогдашние тузы в редких случаях, когда говорили на родном языке, употребляли одни — эфто,другие — эхто: мы, мол, коренные русаки, и в то же время мы вельможи, которым позволяется пренебрегать школьными правилами), я эфтим хочу доказать,
что без чувства собственного достоинства, без уважения
к самому себе, — а в аристократе эти чувства развиты, — нет никакого прочного основания общественному… bien public…
— Не беспокойся, — промолвил он. — Я не позабудусь именно вследствие того чувства достоинства, над которым так жестоко трунит господин… господин доктор. Позвольте, — продолжал он, обращаясь снова
к Базарову, — вы, может быть, думаете,
что ваше учение новость? Напрасно вы это воображаете. Материализм, который вы проповедуете, был уже не раз в ходу и всегда оказывался несостоятельным…
— А потом мы догадались,
что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда,
что это ведет только
к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука и жизнь противоречат ему.] мы увидали,
что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся,
что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о
чем, когда дело идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого,
что оказывается недостаток в честных людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому
что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
Я, наконец, сказал ей,
что вы, мол, меня понять не можете; мы, мол, принадлежим
к двум различным поколениям.
Фенечка молча заглянула
к нему в беседку и скрылась, а он с изумлением заметил,
что ночь успела наступить с тех пор, как он замечтался.
Стремился
к созданию во Франции блока буржуазии с дворянством и
к предотвращению революции.] и старался внушить всем и каждому,
что он не принадлежит
к числу рутинеров и отсталых бюрократов,
что он не оставляет без внимания ни одного важного проявления общественной жизни…
Он, однако, изумился, когда узнал,
что приглашенные им родственники остались в деревне. «Чудак был твой папа́ всегда», — заметил он, побрасывая кистями своего великолепного бархатного шлафрока, [Шлафрок — домашний халат.] и вдруг, обратясь
к молодому чиновнику в благонамереннейше застегнутом вицмундире, воскликнул с озабоченным видом: «
Чего?» Молодой человек, у которого от продолжительного молчания слиплись губы, приподнялся и с недоумением посмотрел на своего начальника.
— Я советую тебе, друг мой, съездить с визитом
к губернатору, — сказал он Аркадию, — ты понимаешь, я тебе это советую не потому, чтоб я придерживался старинных понятий о необходимости ездить
к властям на поклон, а просто потому,
что губернатор порядочный человек; притом же ты, вероятно, желаешь познакомиться с здешним обществом… ведь ты не медведь, надеюсь? А он послезавтра дает большой бал.
— Поверите ли, — продолжал он, —
что, когда при мне Евгений Васильевич в первый раз сказал,
что не должно признавать авторитетов, я почувствовал такой восторг… словно прозрел! «Вот, — подумал я, — наконец нашел я человека!» Кстати, Евгений Васильевич, вам непременно надобно сходить
к одной здешней даме, которая совершенно в состоянии понять вас и для которой ваше посещение будет настоящим праздником; вы, я думаю, слыхали о ней?
— Кукшина, Eudoxie, Евдоксия Кукшина. Это замечательная натура, émancipée [Свободная от предрассудков (фр.).] в истинном смысле слова, передовая женщина. Знаете ли
что? Пойдемте теперь
к ней все вместе. Она живет отсюда в двух шагах. Мы там позавтракаем. Ведь вы еще не завтракали?
Матвей Ильич был настоящим «героем праздника», губернский предводитель объявлял всем и каждому,
что он приехал собственно из уважения
к нему, а губернатор, даже и на бале, даже оставаясь неподвижным, продолжал «распоряжаться».
Аркадий принялся говорить о «своем приятеле». Он говорил о нем так подробно и с таким восторгом,
что Одинцова обернулась
к нему и внимательно на него посмотрела. Между тем мазурка приближалась
к концу. Аркадию стало жалко расстаться с своей дамой: он так хорошо провел с ней около часа! Правда, он в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она
к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным… но молодые сердца не тяготятся этим чувством.
Губернатор подошел
к Одинцовой, объявил,
что ужин готов, и с озабоченным лицом подал ей руку. Уходя, она обернулась, чтобы в последний раз улыбнуться и кивнуть Аркадию. Он низко поклонился, посмотрел ей вслед (как строен показался ему ее стан, облитый сероватым блеском черного шелка!) и, подумав: «В это мгновенье она уже забыла о моем существовании», — почувствовал на душе какое-то изящное смирение…
— Ну
что? — спросил Базаров Аркадия, как только тот вернулся
к нему в уголок, — получил удовольствие? Мне сейчас сказывал один барин,
что эта госпожа — ой-ой-ой; да барин-то, кажется, дурак. Ну, а по-твоему,
что она, точно — ой-ой-ой?
— Посмотрим,
к какому разряду млекопитающих принадлежит сия особа, — говорил на следующий день Аркадию Базаров, поднимаясь вместе с ним по лестнице гостиницы, в которой остановилась Одинцова. — Чувствует мой нос,
что тут что-то неладно.
Она навела речь на музыку, но, заметив,
что Базаров не признает искусства, потихоньку возвратилась
к ботанике, хотя Аркадий и пустился было толковать о значении народных мелодий.
Одинцова произнесла весь этот маленький спич [Спич (англ.) — речь, обычно застольная, по поводу какого-либо торжества.] с особенною отчетливостью, словно она наизусть его выучила; потом она обратилась
к Аркадию. Оказалось,
что мать ее знавала Аркадиеву мать и была даже поверенною ее любви
к Николаю Петровичу. Аркадий с жаром заговорил о покойнице; а Базаров между тем принялся рассматривать альбомы. «Какой я смирненький стал», — думал он про себя.
Базаров согласился, говоря,
что ему надобно заранее приготовиться
к предстоящей ему должности уездного лекаря.
Катя неохотно приблизилась
к фортепьяно; и Аркадий, хотя точно любил музыку, неохотно пошел за ней: ему казалось,
что Одинцова его отсылает, а у него на сердце, как у всякого молодого человека в его годы, уже накипало какое-то смутное и томительное ощущение, похожее на предчувствие любви. Катя подняла крышку фортепьяно и, не глядя на Аркадия, промолвила вполголоса...
Утром, ровно в восемь часов, все общество собиралось
к чаю; от чая до завтрака всякий делал
что хотел, сама хозяйка занималась с приказчиком (имение было на оброке), с дворецким, с главною ключницей.
В Базарове,
к которому Анна Сергеевна очевидно благоволила, хотя редко с ним соглашалась, стала проявляться небывалая прежде тревога: он легко раздражался, говорил нехотя, глядел сердито и не мог усидеть на месте, словно
что его подмывало; а Аркадий, который окончательно сам с собой решил,
что влюблен в Одинцову, начал предаваться тихому унынию.
Одинцова ему нравилась: распространенные слухи о ней, свобода и независимость ее мыслей, ее несомненное расположение
к нему — все, казалось, говорило в его пользу; но он скоро понял,
что с ней «не добьешься толку», а отвернуться от нее он,
к изумлению своему, не имел сил.
Однажды он, гуляя с ней по саду, внезапно промолвил угрюмым голосом,
что намерен скоро уехать в деревню
к отцу…
Вечером того же дня Одинцова сидела у себя в комнате с Базаровым, а Аркадий расхаживал по зале и слушал игру Кати. Княжна ушла
к себе наверх; она вообще терпеть не могла гостей, и в особенности этих «новых оголтелых», как она их называла. В парадных комнатах она только дулась; зато у себя, перед своею горничной, она разражалась иногда такою бранью,
что чепец прыгал у ней на голове вместе с накладкой. Одинцова все это знала.
Он прошелся по комнате, потом вдруг приблизился
к ней, торопливо сказал «прощайте», стиснул ей руку так,
что она чуть не вскрикнула, и вышел вон.
— Я не играл… — начал было Аркадий и умолк. Он чувствовал,
что слезы приступали
к его главам, а ему не хотелось заплакать перед своим насмешливым другом.
Она обернулась
к нему, как будто он ее толкнул, и ему показалось,
что лицо ее слегка побледнело за ночь.
— Я
к вашим услугам, Анна Сергеевна. Но о
чем, бишь, беседовали мы вчера с вами?
— Нет? — Базаров стоял
к ней спиною. — Так знайте же,
что я люблю вас глупо, безумно… Вот
чего вы добились.
В карты она играть не стала и все больше посмеивалась,
что вовсе не шло
к ее побледневшему и смущенному лицу.
Решившись, с свойственною ему назойливостью, поехать в деревню
к женщине, которую он едва знал, которая никогда его не приглашала, но у которой, по собранным сведениям, гостили такие умные и близкие ему люди, он все-таки робел до мозга костей и, вместо того чтобы произнести заранее затверженные извинения и приветствия, пробормотал какую-то дрянь,
что Евдоксия, дескать, Кукшина прислала его узнать о здоровье Анны Сергеевны и
что Аркадий Николаевич тоже ему всегда отзывался с величайшею похвалой…
Он чувствовал,
что тяжело ему будет расстаться с этою жизнью,
к которой он так привык; но и оставаться одному было как-то странно.
Он только
что сошел
к завтраку в новом щегольском, на этот раз не славянофильском, наряде; накануне он удивил приставленного
к нему человека множеством навезенного им белья, и вдруг его товарищи его покидают!
— Ну, смотри же, хозяюшка, хлопочи, не осрамись; а вас, господа, прошу за мной пожаловать. Вот и Тимофеич явился
к тебе на поклон, Евгений. И он, чай, обрадовался, старый барбос.
Что? ведь обрадовался, старый барбос? Милости просим за мной.
— А то здесь другой доктор приезжает
к больному, — продолжал с каким-то отчаяньем Василий Иванович, — а больной уже ad patres; [Отправился
к праотцам (лат.).] человек и не пускает доктора, говорит: теперь больше не надо. Тот этого не ожидал, сконфузился и спрашивает: «
Что, барин перед смертью икал?» — «Икали-с». — «И много икал?» — «Много». — «А, ну — это хорошо», — да и верть назад. Ха-ха-ха!