Неточные совпадения
— Что, Петр, не видать
еще? — спрашивал 20 мая 1859 года, выходя без шапки на низкое крылечко постоялого двора на *** шоссе, барин лет сорока с небольшим, в запыленном пальто
и клетчатых панталонах, у своего слуги, молодого
и щекастого малого с беловатым пухом на подбородке
и маленькими тусклыми глазенками.
Между тем Николай Петрович успел,
еще при жизни родителей
и к немалому их огорчению, влюбиться в дочку чиновника Преполовенского, бывшего хозяина его квартиры, миловидную
и, как говорится, развитую девицу: она в журналах читала серьезные статьи в отделе «Наук».
— Да, — процедил сквозь зубы Николай Петрович. — Подбивают их, вот что беда; ну,
и настоящего старания все
еще нету. Сбрую портят. Пахали, впрочем, ничего. Перемелется — мука будет. Да разве тебя теперь хозяйство занимает?
— Полно, папаша, полно, сделай одолжение! — Аркадий ласково улыбнулся. «В чем извиняется!» — подумал он про себя,
и чувство снисходительной нежности к доброму
и мягкому отцу, смешанное с ощущением какого-то тайного превосходства, наполнило его душу. — Перестань, пожалуйста, — повторил он
еще раз, невольно наслаждаясь сознанием собственной развитости
и свободы.
Все кругом золотисто зеленело, все широко
и мягко волновалось
и лоснилось под тихим дыханием теплого ветерка, все — деревья, кусты
и травы; повсюду нескончаемыми звонкими струйками заливались жаворонки; чибисы то кричали, виясь над низменными лугами, то молча перебегали по кочкам; красиво чернея в нежной зелени
еще низких яровых хлебов, гуляли грачи; они пропадали во ржи, уже слегка побелевшей, лишь изредка выказывались их головы в дымчатых ее волнах.
Павел Петрович вынул из кармана панталон свою красивую руку с длинными розовыми ногтями, руку, казавшуюся
еще красивей от снежной белизны рукавчика, застегнутого одиноким крупным опалом,
и подал ее племяннику. Совершив предварительно европейское «shake hands», [Рукопожатие (англ.).] он три раза, по-русски, поцеловался с ним, то есть три раза прикоснулся своими душистыми усами до его щек,
и проговорил...
И он
и Базаров заснули скоро, но другие лица в доме долго
еще не спали.
Еще прежние туда-сюда; тогда у них были — ну, там Шиллер, [Шиллер Фридрих (1759–1805) — великий немецкий поэт, автор пьес «Коварство
и любовь», «Разбойники»
и др.] что ли, Гётте [Гетте — искаженное произношение имени Вольфганга Гёте (1749–1832) — великого немецкого поэта
и философа; друг Шиллера.
— Я к вашим услугам, Николай Петрович; но куда нам до Либиха! Сперва надо азбуке выучиться
и потом уже взяться за книгу, а мы
еще аза в глаза [Аза в глаза не видать — значит не знать самого начала чего-либо; аз — первая буква славянской азбуки.] не видали.
Напротив: он
еще мучительнее,
еще крепче привязался к этой женщине, в которой, даже тогда, когда она отдавалась безвозвратно, все
еще как будто оставалось что-то заветное
и недоступное, куда никто не мог проникнуть.
В Бадене [Баден — знаменитый курорт.] он как-то опять сошелся с нею по-прежнему; казалось, никогда
еще она так страстно его не любила… но через месяц все уже было кончено: огонь вспыхнул в последний раз
и угас навсегда.
Как отравленный, бродил он с места на место; он
еще выезжал, он сохранил все привычки светского человека; он мог похвастаться двумя-тремя новыми победами; но он уже не ждал ничего особенного ни от себя, ни от других
и ничего не предпринимал.
— Я был
еще глуп
и суетлив тогда, — отвечал Павел Петрович, — с тех пор я угомонился, если не поумнел. Теперь, напротив, если ты позволишь, я готов навсегда у тебя поселиться.
Понемногу она стала привыкать к нему, но все
еще робела в его присутствии, как вдруг ее мать, Арина, умерла от холеры. Куда было деваться Фенечке? Она наследовала от своей матери любовь к порядку, рассудительность
и степенность; но она была так молода, так одинока; Николай Петрович был сам такой добрый
и скромный… Остальное досказывать нечего…
— Видел я все заведения твоего отца, — начал опять Базаров. — Скот плохой,
и лошади разбитые. Строения тоже подгуляли,
и работники смотрят отъявленными ленивцами; а управляющий либо дурак, либо плут, я
еще не разобрал хорошенько.
— Коли раздавят, туда
и дорога, — промолвил Базаров. — Только бабушка
еще надвое сказала. Нас не так мало, как вы полагаете.
Давно ли он так же мечтал, поджидая сына на постоялом дворике, а с тех пор уже произошла перемена, уже определились, тогда
еще неясные, отношения…
и как!
На кожаном диване полулежала дама,
еще молодая, белокурая, несколько растрепанная, в шелковом, не совсем опрятном платье, с крупными браслетами на коротеньких руках
и кружевною косынкой на голове. Она встала с дивана
и, небрежно натягивая себе на плечи бархатную шубку на пожелтелом горностаевом меху, лениво промолвила: «Здравствуйте, Victor», —
и пожала Ситникову руку.
— Да, я.
И знаете ли, с какою целью? Куклы делать, головки, чтобы не ломались. Я ведь тоже практическая. Но все
еще не готово. Нужно
еще Либиха почитать. Кстати, читали вы статью Кислякова о женском труде в «Московских ведомостях»? Прочтите, пожалуйста. Ведь вас интересует женский вопрос?
И школы тоже? Чем ваш приятель занимается? Как его зовут?
Нос у ней был немного толст, как почти у всех русских,
и цвет кожи не был совершенно чист; со всем тем Аркадий решил, что он
еще никогда не встречал такой прелестной женщины.
Когда Катя говорила, она очень мило улыбалась, застенчиво
и откровенно,
и глядела как-то забавно-сурово, снизу вверх. Все в ней было
еще молодо-зелено:
и голос,
и пушок на всем лице,
и розовые руки с беловатыми кружками на ладонях,
и чуть-чуть сжатые плечи… Она беспрестанно краснела
и быстро переводила дух.
— Да, эта смугленькая. Это вот свежо,
и нетронуто,
и пугливо,
и молчаливо,
и все что хочешь. Вот кем можно заняться. Из этой
еще что вздумаешь, то
и сделаешь; а та — тертый калач.
—
Еще бы! Да вот, например: через несколько минут пробьет десять часов,
и я уже наперед знаю, что вы прогоните меня.
Лампа
еще долго горела в комнате Анны Сергеевны,
и долго она оставалась неподвижною, лишь изредка проводя пальцами по своим рукам, которые слегка покусывал ночной холод.
— Вы меня не поняли, — прошептала она с торопливым испугом. Казалось, шагни он
еще раз, она бы вскрикнула… Базаров закусил губы
и вышел.
— Пойдемте, матушка, в самом деле, — промолвил Базаров
и повел в дом ослабевшую старушку. Усадив ее в покойное кресло, он
еще раз наскоро обнялся с отцом
и представил ему Аркадия.
— Добро пожаловать
еще раз! — промолвил Василий Иванович, прикладывая по-военному руку к засаленной ермолке, прикрывавшей его голову. — Вы, я знаю, привыкли к роскоши, к удовольствиям, но
и великие мира сего не гнушаются провести короткое время под кровом хижины.
— Так-с.
И позвольте вас
еще спросить, — но не присесть ли нам? — позвольте вас спросить, как отцу, со всею откровенностью: какого вы мнения о моем Евгении?
Аркадий начал рассказывать
и говорить о Базарове
еще с большим жаром, с большим увлечением, чем в тот вечер, когда он танцевал мазурку с Одинцовой.
Настал полдень. Солнце жгло из-за тонкой завесы сплошных беловатых облаков. Все молчало, одни петухи задорно перекликались на деревне, возбуждая в каждом, кто их слышал, странное ощущение дремоты
и скуки; да где-то высоко в верхушке деревьев звенел плаксивым призывом немолчный писк молодого ястребка. Аркадий
и Базаров лежали в тени небольшого стога сена, подостлавши под себя охапки две шумливо-сухой, но
еще зеленой
и душистой травы.
— Напоминает мне ваше теперешнее ложе, государи мои, — начал он, — мою военную, бивуачную жизнь, перевязочные пункты, тоже где-нибудь этак возле стога,
и то
еще слава богу. — Он вздохнул. — Много, много испытал я на своем веку. Вот, например, если позволите, я вам расскажу любопытный эпизод чумы в Бессарабии.
Когда же Базаров, после неоднократных обещаний вернуться никак не позже месяца, вырвался наконец из удерживавших его объятий
и сел в тарантас; когда лошади тронулись,
и колокольчик зазвенел,
и колеса завертелись, —
и вот уже глядеть вслед было незачем,
и пыль улеглась,
и Тимофеич, весь сгорбленный
и шатаясь на ходу, поплелся назад в свою каморку; когда старички остались одни в своем, тоже как будто внезапно съежившемся
и подряхлевшем доме, — Василий Иванович,
еще за несколько мгновений молодцевато махавший платком на крыльце, опустился на стул
и уронил голову на грудь.
Тарантас покатил в направлении к Никольскому. Но, решившись на глупость,приятели
еще упорнее прежнего молчали
и даже казались сердитыми.
Дуняша бегала взад
и вперед как угорелая
и то
и дело хлопала дверями; а Петр даже в третьем часу ночи все
еще пытался сыграть на гитаре вальс-казак.
—
Еще бы! — воскликнул Базаров. — Человек все в состоянии понять —
и как трепещет эфир,
и что на солнце происходит; а как другой человек может иначе сморкаться, чем он сам сморкается, этого он понять не в состоянии.
Он промучился до утра, но не прибег к искусству Базарова
и, увидевшись с ним на следующий день, на его вопрос: «Зачем он не послал за ним?» — отвечал, весь
еще бледный, но уже тщательно расчесанный
и выбритый: «Ведь вы, помнится, сами говорили, что не верите в медицину?» Так проходили дни.
Однажды, часу в седьмом утра, Базаров, возвращаясь с прогулки, застал в давно отцветшей, но
еще густой
и зеленой сиреневой беседке Фенечку. Она сидела на скамейке, накинув по обыкновению белый платок на голову; подле нее лежал целый пук
еще мокрых от росы красных
и белых роз. Он поздоровался с нею.
— Ну, вот
еще что выдумали! — шепнула Фенечка
и поджала руки.
Утро было славное, свежее; маленькие пестрые тучки стояли барашками на бледно-ясной лазури; мелкая роса высыпала на листьях
и травах, блистала серебром на паутинках; влажная, темная земля, казалось,
еще хранила румяный след зари; со всего неба сыпались песни жаворонков.
Дорога из Марьина огибала лесок; легкая пыль лежала на ней,
еще не тронутая со вчерашнего дня ни колесом, ни ногою. Базаров невольно посматривал вдоль той дороги, рвал
и кусал траву, а сам все твердил про себя: «Экая глупость!» Утренний холодок заставил его раза два вздрогнуть… Петр уныло взглянул на него, но Базаров только усмехнулся: он не трусил.
— Четыре… пять… Отойди, братец, отойди; можешь даже за дерево стать
и уши заткнуть, только глаз не закрывай; а повалится кто, беги подымать. Шесть… семь… восемь… — Базаров остановился. — Довольно? — промолвил он, обращаясь к Павлу Петровичу, — или
еще два шага накинуть?
— Ну, накинем
еще два шага. — Базаров провел носком сапога черту по земле. — Вот
и барьер. А кстати: на сколько шагов каждому из нас от барьера отойти? Это тоже важный вопрос. Вчера об этом не было дискуссии.
Базаров тихонько двинулся вперед,
и Павел Петрович пошел на него, заложив левую руку в карман
и постепенно поднимая дуло пистолета… «Он мне прямо в нос целит, — подумал Базаров, —
и как щурится старательно, разбойник! Однако это неприятное ощущение. Стану смотреть на цепочку его часов…» Что-то резко зыкнуло около самого уха Базарова,
и в то же мгновенье раздался выстрел. «Слышал, стало быть ничего», — успело мелькнуть в его голове. Он ступил
еще раз
и, не целясь, подавил пружинку.
— Я вас понимаю
и одобряю вас вполне. Мой бедный брат, конечно, виноват: за то он
и наказан. Он мне сам сказал, что поставил вас в невозможность иначе действовать. Я верю, что вам нельзя было избегнуть этого поединка, который… который до некоторой степени объясняется одним лишь постоянным антагонизмом ваших взаимных воззрений. (Николай Петрович путался в своих словах.) Мой брат — человек прежнего закала, вспыльчивый
и упрямый… Слава богу, что
еще так кончилось. Я принял все нужные меры к избежанию огласки…
Совесть почти не упрекала Фенечку; но мысль о настоящей причине ссоры мучила ее по временам; да
и Павел Петрович глядел на нее так странно… так, что она, даже обернувшись к нему спиною, чувствовала на себе его глаза. Она похудела от непрестанной внутренней тревоги
и, как водится, стала
еще милей.
Но тут голос изменил ей,
и в то же время она почувствовала, что Павел Петрович ухватил
и стиснул ее руку… Она посмотрела на него,
и так
и окаменела. Он стал
еще бледнее прежнего; глаза его блистали,
и, что всего было удивительнее, тяжелая, одинокая слеза катилась по его щеке.
— Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я начинаю думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый брат, полно нам ломаться
и думать о свете: мы люди уже старые
и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь, станем исполнять наш долг;
и посмотри, мы
еще и счастье получим в придачу.
— Конечно, решился
и благодарю тебя от души. Я теперь тебя оставлю, тебе надо отдохнуть; всякое волнение тебе вредно… Но мы
еще потолкуем. Засни, душа моя,
и дай бог тебе здоровья!
Аркадий ничего не ответил
и отвернулся, а Катя отыскала в корзинке
еще несколько крошек
и начала бросать их воробьям; но взмах ее руки был слишком силен,
и они улетали прочь, не успевши клюнуть.
А Катя уронила обе руки вместе с корзинкой на колени
и, наклонив голову, долго смотрела вслед Аркадию. Понемногу алая краска чуть-чуть выступила на ее щеки; но губы не улыбались,
и темные глаза выражали недоумение
и какое-то другое, пока
еще безымянное чувство.