Одинцова его приняла не в той комнате, где он так неожиданно объяснился ей
в любви, а в гостиной. Она любезно протянула ему кончики пальцев, но лицо ее выражало невольное напряжение.
Неточные совпадения
— Да кто его презирает? — возразил Базаров. — А я все-таки скажу, что человек, который всю свою жизнь поставил на карту женской
любви и, когда ему эту карту убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек — не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз
в месяц избавит мужика от экзекуции.
Понемногу она стала привыкать к нему, но все еще робела
в его присутствии, как вдруг ее мать, Арина, умерла от холеры. Куда было деваться Фенечке? Она наследовала от своей матери
любовь к порядку, рассудительность и степенность; но она была так молода, так одинока; Николай Петрович был сам такой добрый и скромный… Остальное досказывать нечего…
Катя неохотно приблизилась к фортепьяно; и Аркадий, хотя точно любил музыку, неохотно пошел за ней: ему казалось, что Одинцова его отсылает, а у него на сердце, как у всякого молодого человека
в его годы, уже накипало какое-то смутное и томительное ощущение, похожее на предчувствие
любви. Катя подняла крышку фортепьяно и, не глядя на Аркадия, промолвила вполголоса...
Базаров был великий охотник до женщин и до женской красоты, но
любовь в смысле идеальном, или, как он выражался, романтическом, называл белибердой, непростительною дурью, считал рыцарские чувства чем-то вроде уродства или болезни и не однажды выражал свое удивление, почему не посадили
в желтый дом [Желтый дом — первая психиатрическая больница
в Москве.]
— Э! да ты, я вижу, Аркадий Николаевич, понимаешь
любовь, как все новейшие молодые люди: цып, цып, цып, курочка, а как только курочка начинает приближаться, давай бог ноги! Я не таков. Но довольно об этом. Чему помочь нельзя, о том и говорить стыдно. — Он повернулся на бок. — Эге! вон молодец муравей тащит полумертвую муху. Тащи ее, брат, тащи! Не смотри на то, что она упирается, пользуйся тем, что ты,
в качестве животного, имеешь право не признавать чувства сострадания, не то что наш брат, самоломанный!
Они живут
в большом ладу друг с другом и доживутся, пожалуй, до счастья… пожалуй, до
любви.
Тут непременно вы найдете // Два сердца, факел и цветки; // Тут, верно, клятвы вы прочтете //
В любви до гробовой доски; // Какой-нибудь пиит армейский // Тут подмахнул стишок злодейский. // В такой альбом, мои друзья, // Признаться, рад писать и я, // Уверен будучи душою, // Что всякий мой усердный вздор // Заслужит благосклонный взор // И что потом с улыбкой злою // Не станут важно разбирать, // Остро иль нет я мог соврать.
Мучителей толпа, //
В любви предателей, в вражде неутомимых, // Рассказчиков неукротимых, // Нескладных умников, лукавых простяков, // Старух зловещих, стариков, // Дряхлеющих над выдумками, вздором, — // Безумным вы меня прославили всем хором.
— То есть если б на его месте был другой человек, — перебил Штольц, — нет сомнения, ваши отношения разыгрались бы
в любовь, упрочились, и тогда… Но это другой роман и другой герой, до которого нам дела нет.
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной
любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, //
В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни был рожден.
Тоска
любви Татьяну гонит, // И
в сад идет она грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло
в устах, // И
в слухе шум, и блеск
в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, // И соловей во мгле древес // Напевы звучные заводит. // Татьяна
в темноте не спит // И тихо с няней говорит:
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно //
Любви, как милое дитя. // Не говорит она: отложим — //
Любви мы цену тем умножим, // Вернее
в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Но
в них не видно перемены; // Всё
в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё то же лжет
Любовь Петровна, // Иван Петрович так же глуп, // Семен Петрович так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё тот же друг мосье Финмуш, // И тот же шпиц, и тот же муж; // А он, всё клуба член исправный, // Всё так же смирен, так же глух // И так же ест и пьет за двух.
«Я?» — «Да, Татьяны именины //
В субботу. Оленька и мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов не приезжать». — // «Но куча будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто будет там? своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!» // При сих словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова
любовь!