— А! понимаю! — заговорил он. — Опять! опять васначинает
тревожить мысль: отчего я ничего из себя не сделаю? Знаете что, Маша, вы удивительное существо, ей-богу. Вы так много заботитесь о других и так мало о себе самой. В вас эгоизма совсем нет, право. Другой такой девушки, как вы, на свете нет. Одно горе: я решительно не стою вашей привязанности; это я говорю не шутя.
Тревожила мысль о возможном разноречии между тем, что рассказал Варваре он и что скажет постоялец. И, конечно, сыщики заметили его, так что эта история, наверное, будет иметь продолжение.
От всех этих картин на душе у Сверстова становилось необыкновенно светло и весело: он был истый великорусе; но gnadige Frau, конечно, ничем этим не интересовалась, тем более, что ее занимала и отчасти
тревожила мысль о том, как их встретит Марфин, которого она так мало знала…
Тревожила мысль о хладнокровном поручике, он не похож на соломинку, он обозлился и, вероятно, будет делать пакости. Но поручика должны отправить на войну. И даже о Носкове Якову Артамонову думалось спокойнее, хотя он, подозрительно оглядываясь, чутко прислушивался и сжимал в кармане ручку револьвера, — чаще всего Носков ловил Якова именно в эти часы.
Неточные совпадения
Ни разу не пришло ему на
мысль: а что, кабы сим благополучным людям да кровь пустить? напротив того, наблюдая из окон дома Распоповой, как обыватели бродят, переваливаясь, по улицам, он даже задавал себе вопрос: не потому ли люди сии и благополучны, что никакого сорта законы не
тревожат их?
Несмотря на то, что недослушанный план Сергея Ивановича о том, как освобожденный сорокамиллионный мир Славян должен вместе с Россией начать новую эпоху в истории, очень заинтересовал его, как нечто совершенно новое для него, несмотря на то, что и любопытство и беспокойство о том, зачем его звали,
тревожили его, — как только он остался один, выйдя из гостиной, он тотчас же вспомнил свои утренние
мысли.
Кто жил и
мыслил, тот не может // В душе не презирать людей; // Кто чувствовал, того
тревожит // Призрак невозвратимых дней: // Тому уж нет очарований, // Того змия воспоминаний, // Того раскаянье грызет. // Всё это часто придает // Большую прелесть разговору. // Сперва Онегина язык // Меня смущал; но я привык // К его язвительному спору, // И к шутке, с желчью пополам, // И злости мрачных эпиграмм.
Но между тем странное чувство отравляло мою радость:
мысль о злодее, обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей,
тревожила меня поневоле: «Емеля, Емеля! — думал я с досадою, — зачем не наткнулся ты на штык или не подвернулся под картечь? Лучше ничего не мог бы ты придумать». Что прикажете делать?
Мысль о нем неразлучна была во мне с мыслию о пощаде, данной мне им в одну из ужасных минут его жизни, и об избавлении моей невесты из рук гнусного Швабрина.
Газеты большевиков раздражали его еще более сильно, раздражали и враждебно
тревожили. В этих газетах он чувствовал явное намерение поссорить его с самим собою, ‹убедить его в безвыходности положения страны,› неправильности всех его оценок, всех навыков
мысли. Они действовали иронией, насмешкой, возмущали грубостью языка, прямолинейностью
мысли. Их материал освещался социальной философией, и это была «система фраз», которую он не в силах был оспорить.