Всякий доморощенный, самолюбивый, перехитренный и посредственный талант величают они гением, или, правильнее, «хэнием»; синее небо Италии, южный лимон, душистые пары берегов Бренты не сходят у них
с языка.
Неточные совпадения
— А, а! —
с укоризной заговорила волчья шуба, —
с двунадесятью
язык на Россию шел, Москву сжег, окаянный, крест
с Ивана Великого стащил, а теперь — мусье, мусье! а теперь и хвост поджал! По делам вору и мука… Пошел, Филька-а!
Он вздохнул и потупился. Я, признаюсь,
с совершенным изумлением посмотрел на странного старика. Его речь звучала не мужичьей речью: так не говорят простолюдины, и краснобаи так не говорят. Этот
язык, обдуманно-торжественный и странный… Я не слыхал ничего подобного.
Кроме полезного, Софрон заботился еще о приятном: все канавы обсадил ракитником, между скирдами на гумне дорожки провел и песочком посыпал, на ветряной мельнице устроил флюгер в виде медведя
с разинутой пастью и красным
языком, к кирпичному скотному двору прилепил нечто вроде греческого фронтона и под фронтоном белилами надписал: «Пастроен вселе Шипилофке втысеча восем Сод саракавом году.
Я
с трудом понимал старика. Усы ему мешали, да и
язык плохо повиновался.
Старушка помещица при мне умирала. Священник стал читать над ней отходную, да вдруг заметил, что больная-то действительно отходит, и поскорее подал ей крест. Помещица
с неудовольствием отодвинулась. «Куда спешишь, батюшка, — проговорила она коснеющим
языком, — успеешь…» Она приложилась, засунула было руку под подушку и испустила последний вздох. Под подушкой лежал целковый: она хотела заплатить священнику за свою собственную отходную…
Итак-с, доложу вам, меня здесь величают оригиналом, то есть величают те, которым случайным образом, между прочей дребеденью, придет и мое имя на
язык.
Я прошелся несколько раз по комнате, остановился перед зеркалом, долго, долго смотрел на свое сконфуженное лицо и, медлительно высунув
язык,
с горькой насмешкой покачал головой.
Ему привиделся нехороший сон: будто он выехал на охоту, только не на Малек-Аделе, а на каком-то странном животном вроде верблюда; навстречу ему бежит белая-белая, как снег, лиса… Он хочет взмахнуть арапником, хочет натравить на нее собак, а вместо арапника у него в руках мочалка, и лиса бегает перед ним и дразнит его
языком. Он соскакивает
с своего верблюда, спотыкается, падает… и падает прямо в руки жандарму, который зовет его к генерал-губернатору и в котором он узнает Яффа…
— Точно так-с. Сперва они кажинный день водку кушали, а теперь вот в постель слегли, и уж оченно они худы стали. Я так полагаю, они теперь и понимать-то ничего не понимают. Без
языка совсем.
«Я — напрасно сказал о моих подозрениях Марины. У меня нередко срывается
с языка… лишнее. Это — от моей чистоплотности. От нежелания носить в себе… темное, нечестное, дурное, внушаемое людями».
Неточные совпадения
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; // По гордой лире Альбиона // Он мне знаком, он мне родной. // Ночей Италии златой // Я негой наслажусь на воле //
С венецианкою младой, // То говорливой, то немой, // Плывя в таинственной гондоле; //
С ней обретут уста мои //
Язык Петрарки и любви.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить //
С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским
языком // Владея слабо и
с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах
язык чужой // Не обратился ли в родной?
Но, получив посланье Тани, // Онегин живо тронут был: //
Язык девических мечтаний // В нем думы роем возмутил; // И вспомнил он Татьяны милой // И бледный цвет, и вид унылый; // И в сладостный, безгрешный сон // Душою погрузился он. // Быть может, чувствий пыл старинный // Им на минуту овладел; // Но обмануть он не хотел // Доверчивость души невинной. // Теперь мы в сад перелетим, // Где встретилась Татьяна
с ним.
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо дрожит в ее руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном
языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась //
С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
Кто жил и мыслил, тот не может // В душе не презирать людей; // Кто чувствовал, того тревожит // Призрак невозвратимых дней: // Тому уж нет очарований, // Того змия воспоминаний, // Того раскаянье грызет. // Всё это часто придает // Большую прелесть разговору. // Сперва Онегина
язык // Меня смущал; но я привык // К его язвительному спору, // И к шутке,
с желчью пополам, // И злости мрачных эпиграмм.