Неточные совпадения
Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках,
ходит на барщину, торговлей
не занимается, ест плохо, носит лапти; калужский оброчный мужик обитает в просторных сосновых избах, высок ростом, глядит смело и весело, лицом чист и бел, торгует маслом и дегтем и по праздникам
ходит в сапогах.
Калиныч (как узнал я после) каждый день
ходил с барином на охоту, носил его сумку, иногда и ружье, замечал, где садится птица, доставал воды, набирал земляники, устроивал шалаши, бегал за дрожками; без него г-н Полутыкин шагу ступить
не мог.
Ходил он
не скоро, но большими шагами, слегка подпираясь длинной и тонкой палкой.
Четверть часа спустя Федя с фонарем проводил меня в сарай. Я бросился на душистое сено, собака свернулась у ног моих; Федя пожелал мне доброй ночи, дверь заскрипела и захлопнулась. Я довольно долго
не мог заснуть. Корова подошла к двери, шумно дохнула раза два, собака с достоинством на нее зарычала; свинья
прошла мимо, задумчиво хрюкая; лошадь где-то в близости стала жевать сено и фыркать… я, наконец, задремал.
Ходили темные слухи, что состоял он когда-то у кого-то в камердинерах; но кто он, откуда он, чей сын, как попал в число шумихинских подданных, каким образом добыл мухояровый, с незапамятных времен носимый им кафтан, где живет, чем живет, — об этом решительно никто
не имел ни малейшего понятия, да и, правду сказать, никого
не занимали эти вопросы.
Даже, бывало, в праздничные дни, дни всеобщего жалованья и угощения хлебом-солью, гречишными пирогами и зеленым вином, по старинному русскому обычаю, — даже и в эти дни Степушка
не являлся к выставленным столам и бочкам,
не кланялся,
не подходил к барской руке,
не выпивал духом стакана под господским взглядом и за господское здоровье, стакана, наполненного жирною рукою приказчика; разве какая добрая душа,
проходя мимо, уделит бедняге недоеденный кусок пирога.
Ходил он и двигался без всякого шуму; чихал и кашлял в руку,
не без страха; вечно хлопотал и возился втихомолку, словно муравей — и все для еды, для одной еды.
Я думал, что
не переживу ее; я был огорчен страшно, убит, но плакать
не мог —
ходил словно шальной.
Глаз у нее
не совсем был закрыт, и по этому глазу
ходила муха…
— Любил бы… точно, —
не теперь: теперь моя пора
прошла, а в молодых годах… да знаете, неловко, по причине звания.
Смотрят мужики — что за диво! —
ходит барин в плисовых панталонах, словно кучер, а сапожки обул с оторочкой; рубаху красную надел и кафтан тоже кучерской; бороду отпустил, а на голове така шапонька мудреная, и лицо такое мудреное, — пьян,
не пьян, а и
не в своем уме.
— А вы
не знаете? Вот меня возьмут и нарядят; я так и
хожу наряженный, или стою, или сижу, как там придется. Говорят: вот что говори, — я и говорю. Раз слепого представлял… Под каждую веку мне по горошине положили… Как же!
Я добрался наконец до угла леса, но там
не было никакой дороги: какие-то некошеные, низкие кусты широко расстилались передо мною, а за ними далёко-далёко виднелось пустынное поле. Я опять остановился. «Что за притча?.. Да где же я?» Я стал припоминать, как и куда
ходил в течение дня… «Э! да это Парахинские кусты! — воскликнул я наконец, — точно! вон это, должно быть, Синдеевская роща… Да как же это я сюда зашел? Так далеко?.. Странно! Теперь опять нужно вправо взять».
Уж он
ходил,
ходил, братцы мои, — нет!
не может найти дороги; а уж ночь на дворе.
— Варнавицы?.. Еще бы! еще какое нечистое! Там
не раз, говорят, старого барина видали — покойного барина.
Ходит, говорят, в кафтане долгополом и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз дедушка Трофимыч повстречал: «Что, мол, батюшка, Иван Иваныч, изволишь искать на земле?»
— Нет, а так: задачи в жизни
не вышло. Да это всё под Богом, все мы под Богом
ходим; а справедлив должен быть человек — вот что! Богу угоден, то есть.
И
не один я, грешный… много других хpeстьян в лаптях
ходят, по миру бродят, правды ищут… да!..
— Вот и соврал, — перебил его парень, рябой и белобрысый, с красным галстухом и разорванными локтями, — ты и по пашпорту
ходил, да от тебя копейки оброку господа
не видали, и себе гроша
не заработал: насилу ноги домой приволок, да с тех пор все в одном кафтанишке живешь.
В тот же день я вернулся домой. Неделю спустя я узнал, что госпожа Лоснякова оставила и Павла и Николая у себя в услужении, а девку Татьяну
сослала: видно,
не понадобилась.
—
Не скоро
пройдет, — продолжал лесник.
На разъездах, переправах и в других тому подобных местах люди Вячеслава Илларионыча
не шумят и
не кричат; напротив, раздвигая народ или вызывая карету, говорят приятным горловым баритоном: «Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому
пройти», или: «Генерала Хвалынского экипаж…» Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она серая с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упомянуть); лошади тоже довольно пожили и послужили на своем веку, но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний
не имеет и
не считает даже званию своему приличным пускать пыль в глаза.
С того времени
прошел год. Беловзоров до сих пор живет у тетушки и все собирается в Петербург. Он в деревне стал поперек себя толще. Тетка — кто бы мог это подумать — в нем души
не чает, а окрестные девицы в него влюбляются…
Он уже почти
ходить не мог.
Признаться сказать, ни в какое время года Колотовка
не представляет отрадного зрелища; но особенно грустное чувство возбуждает она, когда июльское сверкающее солнце своими неумолимыми лучами затопляет и бурые, полуразметанные крыши домов, и этот глубокий овраг, и выжженный, запыленный выгон, по которому безнадежно скитаются худые, длинноногие курицы, и серый осиновый сруб с дырами вместо окон, остаток прежнего барского дома, кругом заросший крапивой, бурьяном и полынью и покрытый гусиным пухом, черный, словно раскаленный пруд, с каймой из полувысохшей грязи и сбитой набок плотиной, возле которой, на мелко истоптанной, пепеловидной земле овцы, едва дыша и чихая от жара, печально теснятся друг к дружке и с унылым терпеньем наклоняют головы как можно ниже, как будто выжидая, когда ж
пройдет наконец этот невыносимый зной.
Бывало, подойду к болоту, скажу: шарш! как искать
не станет, так хоть с дюжиной собак
пройди — шалишь, ничего
не найдешь! а как станет — просто рада умереть на месте!..
Ну,
не вытерпел, проведал, в какую деревню ее
сослали, сел верхом и поехал туда.
Так
прошло довольно много времени; бедная девушка
не шевелилась, лишь изредка тоскливо поводила руками и слушала, все слушала…
Прошло несколько мгновений… Она притихла, подняла голову, вскочила, оглянулась и всплеснула руками; хотела было бежать за ним, но ноги у ней подкосились — она упала на колени… Я
не выдержал и бросился к ней; но едва успела она вглядеться в меня, как откуда взялись силы — она с слабым криком поднялась и исчезла за деревьями, оставив разбросанные цветы на земле.
Прошло полчаса. Несмотря на все мои старания, я никак
не мог заснуть: бесконечной вереницей тянулись друг за другом ненужные и неясные мысли, упорно и однообразно, словно ведра водоподъемной машины.
Я вам скажу, отчего вы меня
не заметили, — оттого, что я
не возвышаю голоса; оттого, что я прячусь за других, стою за дверьми, ни с кем
не разговариваю; оттого, что дворецкий с подносом,
проходя мимо меня, заранее возвышает свой локоть в уровень моей груди…
Не в состоянии я описать вам, милостивый государь, как скоро, как страшно скоро
прошло это время; даже грустно и досадно вспомнить.
Жизнь вел я уединенную, словно монах какой; снюхивался с отставными поручиками, удрученными, подобно мне, жаждой знанья, весьма, впрочем, тугими на понимание и
не одаренными даром слова; якшался с тупоумными семействами из Пензы и других хлебородных губерний; таскался по кофейным, читал журналы, по вечерам
ходил в театр.
— С самого того случая, — продолжала Лукерья, — стала я сохнуть, чахнуть; чернота на меня нашла; трудно мне стало
ходить, а там уже — полно и ногами владеть; ни стоять, ни сидеть
не могу; все бы лежала.
— Да я, должно быть, и этим самым мысленным грехом
не больно грешна, — продолжала Лукерья, — потому я так себя приучила:
не думать, а пуще того —
не вспоминать. Время скорей
проходит.
Прошло минуты две. Я
не нарушал молчанья и
не шевелился на узенькой кадушке, служившей мне сиденьем. Жестокая, каменная неподвижность лежавшего передо мною живого, несчастного существа сообщилась и мне: я тоже словно оцепенел.
— И про себя и голосом. Громко-то
не могу, а все — понять можно. Вот я вам сказывала — девочка ко мне
ходит. Сиротка, значит, понятливая. Так вот я ее выучила; четыре песни она уже у меня переняла. Аль
не верите? Постойте, я вам сейчас…
— Только вот беда моя: случается, целая неделя
пройдет, а я
не засну ни разу. В прошлом году барыня одна проезжала, увидела меня, да и дала мне сткляночку с лекарством против бессонницы; по десяти капель приказала принимать. Очень мне помогало, и я спала; только теперь давно та сткляночка выпита…
Не знаете ли, что это было за лекарство и как его получить?
Пока Ермолай
ходил за «простым» человеком, мне пришло в голову:
не лучше ли мне самому съездить в Тулу? Во-первых, я, наученный опытом, плохо надеялся на Ермолая; я послал его однажды в город за покупками, он обещался исполнить все мои поручения в течение одного дня — и пропадал целую неделю, пропил все деньги и вернулся пеший, — а поехал на беговых дрожках. Во-вторых, у меня был в Туле барышник знакомый; я мог купить у него лошадь на место охромевшего коренника.
Вы
проходите мимо дерева — оно
не шелохнется: оно нежится.