(Я сам не раз встречал эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая, с черным, как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки к груди и медленно переваливаясь с ноги на ногу, словно дикий зверь в клетке. Она ничего
не понимает, что бы ей ни говорили, и только изредка судорожно хохочет.)
— Однако, — прибавил он, подумав немного, — я, кажется, обещал вам рассказать, каким образом я женился. Слушайте же. Во-первых, доложу вам, что жены моей уже более на свете не имеется, во-вторых… а во-вторых, я вижу, что мне придется рассказать вам мою молодость, а то вы ничего
не поймете… Ведь вам не хочется спать?
Неточные совпадения
Староста, разумеется, нам в ноги; он такого счастья, вы
понимаете, и ожидать
не мог…
Я, например, очень хорошо
понял, что Александра Андреевна — ее Александрой Андреевной звали —
не любовь ко мне почувствовала, а дружеское, так сказать, расположение, уважение, что ли.
Вы
не медик, милостивый государь; вы
понять не можете, что происходит в душе нашего брата, особенно на первых порах, когда он начинает догадываться, что болезнь-то его одолевает.
Чувствую я, что больная моя себя губит; вижу, что
не совсем она в памяти;
понимаю также и то, что
не почитай она себя при смерти, —
не подумала бы она обо мне; а то ведь, как хотите, жутко умирать в двадцать пять лет, никого
не любивши: ведь вот что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, —
понимаете теперь?
Мать моя добрая, она простит, она
поймет, а я умираю — мне
не к чему лгать; дай мне руку…» Я вскочил и вон выбежал.
— И хорошо сделали, батюшка, что с ним поехали. Ведь он такой, ведь он юродивец, и прозвище-то ему: Блоха. Я
не знаю, как вы понять-то его могли…
Я
понял, в чем дело, покорился своей участи, рассмеялся и ушел. К счастью, я за урок
не слишком дорого заплатил.
«А Моргачонок в отца вышел», — уже и теперь говорят о нем вполголоса старики, сидя на завалинках и толкуя меж собой в летние вечера; и все
понимают, что это значит, и уже
не прибавляют ни слова.
— Ты, Акулина, девка неглупая, — заговорил он наконец, — потому вздору
не говори. Я твоего же добра желаю,
понимаешь ты меня? Конечно, ты
не глупа,
не совсем мужичка, так сказать; и твоя мать тоже
не всегда мужичкой была. Все же ты без образованья, — стало быть, должна слушаться, когда тебе говорят.
Ведь ты этого
понять не можешь.
Виноват,
не так сказал… ну, да вы
понимаете.
Пойми меня, дескать, так; а мне это
не под силу: мне вы подайте вывод, заключенье мне представьте…
Чертопханов, правда, по-русски читал мало, по-французски
понимал плохо, до того плохо, что однажды на вопрос гувернера из швейцарцев: «Vous parlez français, monsieur?» [Вы говорите по-французски, сударь? (фр.)] отвечал: «Же
не разумею, — и, подумав немного, прибавил: — па», — но все-таки он помнил, что был на свете Вольтер, преострый сочинитель, и что Фридрих Великий, прусский король, на военном поприще тоже отличался.
Словно пьяные столкнулись оба — и барин, и единственный его слуга — посреди двора; словно угорелые, завертелись они друг перед другом. Ни барин
не мог растолковать, в чем было дело, ни слуга
не мог
понять, чего требовалось от него. «Беда! беда!» — лепетал Чертопханов. «Беда! беда!» — повторял за ним казачок. «Фонарь! Подай, зажги фонарь! Огня! Огня!» — вырвалось наконец из замиравшей груди Чертопханова. Перфишка бросился в дом.
Слова эти Перфишка
понял так, что надо, мол, хоть пыль немножечко постереть — впрочем, большой веры в справедливость известия он
не возымел; пришлось ему, однако, убедиться, что дьякон-то сказал правду, когда, несколько дней спустя, Пантелей Еремеич сам, собственной особой, появился на дворе усадьбы, верхом на Малек-Аделе.
Чертопханов толкнул его ногою, примолвив: «Вставай, ворона!» Потом отвязал недоуздок от яслей, снял и сбросил на землю попону — и, грубо повернув в стойле послушную лошадь, вывел ее вон на двор, а со двора в поле, к крайнему изумлению сторожа, который никак
не мог
понять, куда это барин отправляется ночью, с невзнузданною лошадью в поводу?
— А то раз, — начала опять Лукерья, — вот смеху-то было! Заяц забежал, право! Собаки, что ли, за ним гнались, только он прямо в дверь как прикатит!.. Сел близехонько и долго-таки сидел, все носом водил и усами дергал — настоящий офицер! И на меня смотрел.
Понял, значит, что я ему
не страшна. Наконец, встал, прыг-прыг к двери, на пороге оглянулся — да и был таков! Смешной такой!
— И про себя и голосом. Громко-то
не могу, а все —
понять можно. Вот я вам сказывала — девочка ко мне ходит. Сиротка, значит, понятливая. Так вот я ее выучила; четыре песни она уже у меня переняла. Аль
не верите? Постойте, я вам сейчас…
Тут только я
поняла, что эта собачка — болезнь моя и что в царстве небесном ей уже места
не будет.
Чужие и свои победы, // Надежды, шалости, мечты. // Текут невинные беседы // С прикрасой легкой клеветы. // Потом, в отплату лепетанья, // Ее сердечного признанья // Умильно требуют оне. // Но Таня, точно как во сне, // Их речи слышит без участья, //
Не понимает ничего, // И тайну сердца своего, // Заветный клад и слез и счастья, // Хранит безмолвно между тем // И им не делится ни с кем.
Неточные совпадения
Янтарь на трубках Цареграда, // Фарфор и бронза на столе, // И, чувств изнеженных отрада, // Духи в граненом хрустале; // Гребенки, пилочки стальные, // Прямые ножницы, кривые, // И щетки тридцати родов // И для ногтей, и для зубов. // Руссо (замечу мимоходом) //
Не мог
понять, как важный Грим // Смел чистить ногти перед ним, // Красноречивым сумасбродом. // Защитник вольности и прав // В сем случае совсем неправ.
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута;
не может // Никак
понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я
не ропщу: зачем роптать? //
Не может он мне счастья дать».
«Куда? Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я
не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе
не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «
Не могу
понять. // Отселе вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»
Ее тревожит сновиденье. //
Не зная, как его
понять, // Мечтанья страшного значенье // Татьяна хочет отыскать. // Татьяна в оглавленье кратком // Находит азбучным порядком // Слова: бор, буря, ведьма, ель, // Еж, мрак, мосток, медведь, метель // И прочая. Ее сомнений // Мартын Задека
не решит; // Но сон зловещий ей сулит // Печальных много приключений. // Дней несколько она потом // Всё беспокоилась о том.
Мечтам и годам нет возврата; //
Не обновлю души моей… // Я вас люблю любовью брата // И, может быть, еще нежней. // Послушайте ж меня без гнева: // Сменит
не раз младая дева // Мечтами легкие мечты; // Так деревцо свои листы // Меняет с каждою весною. // Так, видно, небом суждено. // Полюбите вы снова: но… // Учитесь властвовать собою: //
Не всякий вас, как я,
поймет; // К беде неопытность ведет».