Неточные совпадения
Калиныч объяснялся с жаром, хотя и
не пел соловьем, как бойкий фабричный
человек…
Всех его расспросов я передать вам
не могу, да и незачем; но из наших разговоров я вынес одно убежденье, которого, вероятно, никак
не ожидают читатели, — убежденье, что Петр Великий
был по преимуществу русский
человек, русский именно в своих преобразованиях.
Он
был крайне безобразен, и ни один праздный дворовый
человек не упускал случая ядовито насмеяться над его наружностью; но все эти насмешки и даже удары Валетка переносил с удивительным хладнокровием.
Ермолай
был человек престранного рода: беззаботен, как птица, довольно говорлив, рассеян и неловок с виду; сильно любил
выпить,
не уживался на месте, на ходу шмыгал ногами и переваливался с боку на бок — и, шмыгая и переваливаясь, улепетывал верст пятьдесят в сутки.
Последний дворовый
человек чувствовал свое превосходство над этим бродягой и, может
быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его, как зайца в поле, но потом отпускали с Богом и, раз узнавши чудака, уже
не трогали его, даже давали ему хлеба и вступали с ним в разговоры…
В это время, от двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный
человек не в состоянии охотиться, и самая преданная собака начинает «чистить охотнику шпоры», то
есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед
не подвигается.
Кроме Митрофана с его семьей да старого глухого ктитора Герасима, проживавшего Христа ради в каморочке у кривой солдатки, ни одного дворового
человека не осталось в Шумихине, потому что Степушку, с которым я намерен познакомить читателя, нельзя
было считать ни за
человека вообще, ни за дворового в особенности.
Всякий
человек имеет хоть какое бы то ни
было положение в обществе, хоть какие-нибудь да связи; всякому дворовому выдается если
не жалованье, то по крайней мере так называемое «отвесное...
У этого
человека даже прошедшего
не было; о нем
не говорили; он и по ревизии едва ли числился.
— Если я
буду знать наверное, что я умереть должна… я вам тогда все скажу, все!» — «Александра Андреевна, помилуйте!» — «Послушайте, ведь я
не спала нисколько, я давно на вас гляжу… ради Бога… я вам верю, вы
человек добрый, вы честный
человек, заклинаю вас всем, что
есть святого на свете, — скажите мне правду!
— Нет, старого времени мне особенно хвалить
не из чего. Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик, как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой
не будет! да и вы сами
не такой
человек. Нас и теперь другие господа притесняют; но без этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука
будет. Нет, уж я теперь
не увижу, чего в молодости насмотрелся.
Отец-то мой, покойник (царство ему небесное!),
человек был справедливый, горячий
был тоже
человек,
не вытерпел, — да и кому охота свое доброе терять? — и в суд просьбу подал.
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен
человек жить и ближнему помогать обязан
есть. Бывает, что и себя жалеть
не должен… Да ты разве все так поступаешь?
Не водят тебя в кабак, что ли?
не поят тебя,
не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А?
не бывает этого? сказывай,
не бывает?
Он
был вольноотпущенный дворовый
человек; в нежной юности обучался музыке, потом служил камердинером, знал грамоте, почитывал, сколько я мог заметить, кое-какие книжонки и, живя теперь, как многие живут на Руси, без гроша наличного, без постоянного занятия, питался только что
не манной небесной.
Ермолай, как
человек не слишком образованный и уже вовсе
не «субтильный», начал
было его «тыкать».
Был у меня приятель, хороший человек-с, но вовсе
не охотник, как это бывает-с.
Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой, что с Красных Холмов, да еще с Ивашкой Сухоруковым, да еще
были там другие ребятишки; всех
было нас ребяток
человек десять — как
есть вся смена; но а пришлось нам в рольне заночевать, то
есть не то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил; говорит: «Что, мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой
не ходите».
— Нет, а так: задачи в жизни
не вышло. Да это всё под Богом, все мы под Богом ходим; а справедлив должен
быть человек — вот что! Богу угоден, то
есть.
— Поздно узнал, — отвечал старик. — Да что! кому как на роду написано.
Не жилец
был плотник Мартын,
не жилец на земле: уж это так. Нет, уж какому
человеку не жить на земле, того и солнышко
не греет, как другого, и хлебушек тому
не впрок, — словно что его отзывает… Да; упокой Господь его душу!
Ерофей
не скоро мне отвечал: он вообще
человек был обдумывающий и неторопливый; но я тотчас мог догадаться, что мой вопрос его развеселил и успокоил.
— Ведь вы, может
быть,
не знаете, — продолжал он, покачиваясь на обеих ногах, — у меня там мужики на оброке. Конституция — что
будешь делать? Однако оброк мне платят исправно. Я бы их, признаться, давно на барщину ссадил, да земли мало! я и так удивляюсь, как они концы с концами сводят. Впрочем, c’est leur affaire [Это их дело (фр.).]. Бурмистр у меня там молодец, une forte tête [Умная голова (фр.).], государственный
человек! Вы увидите… Как, право, это хорошо пришлось!
Я и сам
был не прочь убедиться на деле в отличных качествах государственного
человека — Софрона.
— Немного? Он у одних хлыновских восемьдесят десятин нанимает, да у наших сто двадцать; вот те и целых полтораста десятин. Да он
не одной землей промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем, и маслом, и пенькой, и чем-чем… Умен, больно умен, и богат же, бестия! Да вот чем плох — дерется. Зверь —
не человек; сказано: собака, пес, как
есть пес.
Особенным даром слова Хвалынский
не владеет или, может
быть,
не имеет случая высказать свое красноречие, потому что
не только спора, но вообще возраженья
не терпит и всяких длинных разговоров, особенно с молодыми
людьми, тщательно избегает.
— Ну, хорошо, хорошо, ступай… Прекрасный
человек, — продолжал Мардарий Аполлоныч, глядя ему вслед, — очень я им доволен; одно — молод еще. Всё проповеди держит, да вот вина
не пьет. Но вы-то как, мой батюшка?.. Что вы, как вы? Пойдемте-ка на балкон — вишь, вечер какой славный.
— А что
будешь делать с размежеваньем? — отвечал мне Мардарий Аполлоныч. — У меня это размежевание вот где сидит. (Он указал на свой затылок.) И никакой пользы я от этого размежевания
не предвижу. А что я конопляники у них отнял и сажалки, что ли, там у них
не выкопал, — уж про это, батюшка, я сам знаю. Я
человек простой, по-старому поступаю. По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что.
Вместе с моим французским гувернером m-r Désiré Fleury, добрейшим
человеком (который, впрочем, чуть
было навсегда
не испортил моего здоровья, заставляя меня по вечерам
пить лекарство Леруа), часто хаживал я в Чаплыгино.
— Яшка
петь будет? — с живостью проговорил
человек, прозванный Моргачом. — И ты
не врешь, Обалдуй?
Настоящее имя этого
человека было Евграф Иванов; но никто во всем околотке
не звал его иначе как Обалдуем, и он сам величал себя тем же прозвищем: так хорошо оно к нему пристало.
Это
был загулявший, холостой дворовый
человек, от которого собственные господа давным-давно отступились и который,
не имея никакой должности,
не получая ни гроша жалованья, находил, однако, средство каждый день покутить на чужой счет.
Дикий-Барин (так его прозвали; настоящее же его имя
было Перевлесов) пользовался огромным влиянием во всем округе; ему повиновались тотчас и с охотой, хотя он
не только
не имел никакого права приказывать кому бы то ни
было, но даже сам
не изъявлял малейшего притязания на послушание
людей, с которыми случайно сталкивался.
В этом
человеке было много загадочного; казалось, какие-то громадные силы угрюмо покоились в нем, как бы зная, что раз поднявшись, что сорвавшись раз на волю, они должны разрушить и себя и все, до чего ни коснутся; и я жестоко ошибаюсь, если в жизни этого
человека не случилось уже подобного взрыва, если он, наученный опытом и едва спасшись от гибели, неумолимо
не держал теперь самого себя в ежовых рукавицах.
— Да нет, — перебил он меня, — такие ли бывают хозяева! Вот видите ли, — продолжал он, скрутив голову набок и прилежно насасывая трубку, — вы так, глядя на меня, можете подумать, что я и того… а ведь я, должен вам признаться, воспитанье получил средственное; достатков
не было. Вы меня извините, я
человек откровенный, да и наконец…
Смотрю, едет ко мне исправник; а исправник-то
был мне
человек знакомый, Степан Сергеич Кузовкин, хороший
человек, то
есть, в сущности
человек не хороший.
— Вот здесь, — говорил он, заботливо усаживая меня в кресла, — здесь вам
будет хорошо.
Человек, пива! нет, то
есть шампанского! Ну, признаюсь,
не ожидал,
не ожидал… Давно ли? надолго ли? Вот привел Бог, как говорится, того…
В числе этих любителей преферанса
было: два военных с благородными, но слегка изношенными лицами, несколько штатских особ, в тесных, высоких галстухах и с висячими, крашеными усами, какие только бывают у
людей решительных, но благонамеренных (эти благонамеренные
люди с важностью подбирали карты и,
не поворачивая головы, вскидывали сбоку глазами на подходивших); пять или шесть уездных чиновников, с круглыми брюшками, пухлыми и потными ручками и скромно неподвижными ножками (эти господа говорили мягким голосом, кротко улыбались на все стороны, держали свои игры у самой манишки и, козыряя,
не стучали по столу, а, напротив, волнообразно роняли карты на зеленое сукно и, складывая взятки, производили легкий, весьма учтивый и приличный скрип).
Он принадлежал к числу молодых
людей, которые, бывало, на всяком экзамене «играли столбняка», то
есть не отвечали ни слова на вопросы профессора.
И вы, и я, мы оба порядочные
люди, то
есть эгоисты: ни вам до меня, ни мне до вас нет ни малейшего дела;
не так ли?
— Оригинал, оригинал! — подхватил он, с укоризной качая головой… — Зовут меня оригиналом… На деле-то оказывается, что нет на свете
человека менее оригинального, чем ваш покорнейший слуга. Я, должно
быть, и родился-то в подражание другому… Ей-богу! Живу я тоже словно в подражание разным мною изученным сочинителям, в поте лица живу; и учился-то я, и влюбился, и женился, наконец, словно
не по собственной охоте, словно исполняя какой-то
не то долг,
не то урок, — кто его разберет!
Я его
не помню; сказывают, недалекий
был человек, с большим носом и веснушками, рыжий и в одну ноздрю табак нюхал; в спальне у матушки висел его портрет, в красном мундире с черным воротником по уши, чрезвычайно безобразный.
Надобно вам сказать, что этот профессор
был не то что глуп, а словно ушибен: с кафедры говорил довольно связно, а дома картавил и очки все на лбу держал; притом ученейший
был человек…
— Нет, ради Бога, — прервал он меня, —
не спрашивайте моего имени ни у меня, ни у других. Пусть я останусь для вас неизвестным существом, пришибленным судьбою Васильем Васильевичем. Притом же я, как
человек неоригинальный, и
не заслуживаю особенного имени… А уж если вы непременно хотите мне дать какую-нибудь кличку, так назовите… назовите меня Гамлетом Щигровского уезда. Таких Гамлетов во всяком уезде много, но, может
быть, вы с другими
не сталкивались… Засим прощайте.
Да и сверх того,
человек он
был чистый,
не замешанный ни в чем.
Равнодушная, а может
быть, и насмешливая природа влагает в
людей разные способности и наклонности, нисколько
не соображаясь с их положением в обществе и средствами; с свойственною ей заботливостию и любовию вылепила она из Тихона, сына бедного чиновника, существо чувствительное, ленивое, мягкое, восприимчивое — существо, исключительно обращенное к наслаждению, одаренное чрезвычайно тонким обонянием и вкусом… вылепила, тщательно отделала и — предоставила своему произведению вырастать на кислой капусте и тухлой рыбе.
Что эта дрянная кляча
не Малек-Адель, что между ею и Малек-Аделем
не существовало ни малейшего сходства, что всякий мало-мальски путный
человек должен
был с первого разу это увидеть, что он, Пантелей Чертопханов, самым пошлым образом обманулся — нет! что он нарочно, преднамеренно надул самого себя, напустил на себя этот туман, — во всем этом теперь уже
не оставалось ни малейшего сомнения!
Как это все укладывалось в его голове и почему это казалось ему так просто — объяснить
не легко, хотя и
не совсем невозможно: обиженный, одинокий, без близкой души человеческой, без гроша медного, да еще с кровью, зажженной вином, он находился в состоянии, близком к помешательству, а нет сомнения в том, что в самых нелепых выходках
людей помешанных
есть, на их глаза, своего рода логика и даже право.
— Что Поляков? Потужил, потужил — да и женился на другой, на девушке из Глинного. Знаете Глинное? От нас недалече. Аграфеной ее звали. Очень он меня любил, да ведь
человек молодой —
не оставаться же ему холостым. И какая уж я ему могла
быть подруга? А жену он нашел себе хорошую, добрую, и детки у них
есть. Он тут у соседа в приказчиках живет: матушка ваша по пачпорту его отпустила, и очень ему, слава Богу, хорошо.
— Этого, барин, тоже никак нельзя сказать:
не растолкуешь. Да и забывается оно потом. Придет, словно как тучка прольется, свежо так, хорошо станет, а что такое
было —
не поймешь! Только думается мне:
будь около меня
люди — ничего бы этого
не было и ничего бы я
не чувствовала, окромя своего несчастья.
Пока Ермолай ходил за «простым»
человеком, мне пришло в голову:
не лучше ли мне самому съездить в Тулу? Во-первых, я, наученный опытом, плохо надеялся на Ермолая; я послал его однажды в город за покупками, он обещался исполнить все мои поручения в течение одного дня — и пропадал целую неделю, пропил все деньги и вернулся пеший, — а поехал на беговых дрожках. Во-вторых, у меня
был в Туле барышник знакомый; я мог купить у него лошадь на место охромевшего коренника.
В телеге перед нами
не то сидело,
не то лежало
человек шесть в рубахах, в армяках нараспашку; у двоих на головах
не было шапок; большие ноги в сапогах болтались, свесившись через грядку, руки поднимались, падали зря… тела тряслись…