Неточные совпадения
На лице его можно
было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил
человек, знает жизнь и
людей», — скажет о нем наблюдатель, и если
не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
— Счастливый
человек! — с завистью сказал Райский. — Если б
не было на свете скуки! Может ли
быть лютее бича?
— Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к
человеку. — Да кушать давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он
был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый,
был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней
не больше года тому назад.
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон»
не велит
человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
— Если б вы любили, кузина, — продолжал он,
не слушая ее, — вы должны помнить, как дорого вам
было проснуться после такой ночи, как радостно знать, что вы существуете, что
есть мир,
люди и он…
А оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба
не есть сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б
не было этих
людей, то
не нужно
было бы и той службы, которую они несут.
Просить бабушка
не могла своих подчиненных: это
было не в ее феодальной натуре.
Человек, лакей, слуга, девка — все это навсегда, несмотря ни на что, оставалось для нее
человеком, лакеем, слугой и девкой.
Этого
было довольно и больным и лекарке, а помещику и подавно. Так как Меланхолиха практиковала только над крепостными
людьми и мещанами, то врачебное управление
не обращало на нее внимания.
— Старой кухни тоже нет; вот новая, нарочно выстроила отдельно, чтоб в дому огня
не разводить и чтоб
людям не тесно
было. Теперь у всякого и у всякой свой угол
есть, хоть маленький, да особый. Вот здесь хлеб, провизия; вот тут погреб новый, подвалы тоже заново переделаны.
— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой
человек (фр.).] Две недели здесь: ты видела его на бале у княгини? Извини, душа моя, я
был у графа: он
не пустил в театр.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись глаза и уши: он видел только фигуру
человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз
было не видно. Борис пристально смотрел на него, как, бывало, на Васюкова.
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, —
не умеете делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она
будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного на свете и
людей и художников…
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе
не будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а
не роман у живых
людей, с огнем, движением, страстью!»
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный
человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете
есть? Все
люди как
люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей,
не люблю!
— А то, что
человек не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она, глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье
было, и какое оно плохонькое ни
есть, а все лучше бревна.
«Странный, необыкновенный
человек! — думала она. — Все ему нипочем, ничего в грош
не ставит! Имение отдает, серьезные
люди у него — дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что
будет!»
— Что ей меня доставать? Я такой маленький
человек, что она и
не заметит меня.
Есть у меня книги, хотя и
не мои… (он робко поглядел на Райского). Но ты оставляешь их в моем полном распоряжении. Нужды мои
не велики, скуки
не чувствую;
есть жена: она меня любит…
— Приятно! — возразила бабушка, — слушать тошно! Пришел бы ко мне об эту пору: я бы ему дала обед! Нет, Борис Павлович: ты живи, как
люди живут,
побудь с нами дома, кушай, гуляй, с подозрительными
людьми не водись, смотри, как я распоряжаюсь имением, побрани, если что-нибудь
не так…
Жилось ему сносно: здесь
не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно
было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли
не умнее. Там, в куче
людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы
быть проще, и
не умеют; здесь,
не думая о том, все просты, никто
не лез из кожи подделаться под простоту.
Райскому нравилась эта простота форм жизни, эта определенная, тесная рама, в которой приютился
человек и пятьдесят — шестьдесят лет живет повторениями,
не замечая их и все ожидая, что завтра, послезавтра, на следующий год случится что-нибудь другое, чего еще
не было, любопытное, радостное.
Рассуждает она о
людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что
будет делаться завтра, никогда
не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны полями, с другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет.
Вон Алексея Петровича три губернатора гнали, именье
было в опеке, дошло до того, что никто взаймы
не давал, хоть по миру ступай: а теперь выждал, вытерпел, раскаялся — какие
были грехи — и вышел в
люди.
— Да, правда: он злой, негодный
человек, враг мой
был,
не любила я его! Чем же кончилось? Приехал новый губернатор, узнал все его плутни и прогнал! Он смотался, спился, своя же крепостная девка завладела им — и пикнуть
не смел. Умер — никто и
не пожалел!
— Что? — повторила она, — молод ты, чтоб знать бабушкины проступки. Уж так и
быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли, а я вздумала велеть пиво варить для
людей, водку гнали дома,
не много, для гостей и для дворни, а все же запрещено
было; мостов
не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее прощения, а то пропадешь, пойдет все хуже… и…
— Для какой цели? — повторила она, — а для такой, чтоб
человек не засыпал и
не забывался, а помнил, что над ним кто-нибудь да
есть; чтобы он шевелился, оглядывался, думал да заботился. Судьба учит его терпению, делает ему характер, чтоб поворачивался живо, оглядывался на все зорким глазом,
не лежал на боку и делал, что каждому определил Господь…
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О, как мы подходим друг к другу! (фр.)] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения.
Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где
есть искренность, симпатия, где
люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней
был добрый, смирный
человек и в ее дела никогда
не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она
не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и
будет любить идеально».
Он смотрел мысленно и на себя, как это у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось у всех, — думал он, — непременно, только эти все
не наблюдают за собой или
не сознаются в этой, врожденной
человеку, черте: одни — только казаться, а другие и
быть и казаться как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то
есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен
быть, и каков именно должен он
быть?
«Еще опыт, — думал он, — один разговор, и я
буду ее мужем, или… Диоген искал с фонарем „
человека“ — я ищу женщины: вот ключ к моим поискам! А если
не найду в ней, и боюсь, что
не найду, я, разумеется,
не затушу фонаря, пойду дальше… Но Боже мой! где кончится это мое странствие?»
«Боже мой! — думал он, внутренне содрогаясь, — полчаса назад я
был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы в жалкое создание, а „честный и гордый“
человек в величайшего негодяя! Гордый дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако дух устоял, кровь и нервы
не одолели: честь, честность спасены…»
Что же
было еще дальше, впереди: кто она, что она? Лукавая кокетка, тонкая актриса или глубокая и тонкая женская натура, одна из тех, которые, по воле своей, играют жизнью
человека, топчут ее, заставляя влачить жалкое существование, или дают уже такое счастье, лучше, жарче, живее какого
не дается
человеку.
Тогда все
люди казались ему евангельскими гробами, полными праха и костей. Бабушкина старческая красота, то
есть красота ее характера, склада ума, старых цельных нравов, доброты и проч., начала бледнеть. Кое-где мелькнет в глаза неразумное упорство, кое-где эгоизм; феодальные замашки ее казались ему животным тиранством, и в минуты уныния он
не хотел даже извинить ее ни веком, ни воспитанием.
— Это хуже: и он, и
люди бог знает что подумают. А ты только
будь пооглядчивее, —
не бегай по двору да по саду, чтоб
люди не стали осуждать: «Вон, скажут, девушка уж невеста, а повесничает, как мальчик, да еще с посторонним…»
— Ты
не красней:
не от чего! Я тебе говорю, что ты дурного
не сделаешь, а только для
людей надо
быть пооглядчивее! Ну, что надулась: поди сюда, я тебя поцелую!
К нему все привыкли в городе, и почти везде, кроме чопорных домов, принимали его, ради его безобидного нрава, домашних его несогласий и ради провинциального гостеприимства. Бабушка
не принимала его, только когда ждала «хороших гостей», то
есть людей поважнее в городе.
Тогда у него
не было ни лысины, ни лилового носа. Это
был скромный и тихий
человек из семинаристов, отвлеченный от духовного звания женитьбой по любви на дочери какого-то асессора,
не желавшей
быть ни дьяконицей, ни даже попадьей.
Отослав пять-шесть писем, он опять погрузился в свой недуг — скуку. Это
не была скука, какую испытывает
человек за нелюбимым делом, которое навязала на него обязанность и которой он предвидит конец.
Райский считал себя
не новейшим, то
есть не молодым, но отнюдь
не отсталым
человеком.
Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно — она отталкивает его, прячется, уходит в свои права, за свою девическую стену, стало
быть…
не хочет. А между тем она
не довольна всем положением, рвется из него, стало
быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других
людях. Кто же ей даст новую пищу и воздух? Где
люди?
Последствия всего этого известны, все это исчезает,
не оставляя по себе следа, если нимфа и сатир
не превращаются в
людей, то
есть в мужа и жену или в друзей на всю жизнь.
Но домашние средства
не успокоили старика. Он ждал, что завтра завернет к нему губернатор, узнать, как
было дело, и выразить участие, а он предложит ему выслать Райского из города, как беспокойного
человека, а Бережкову обязать подпиской
не принимать у себя Волохова.
Уважать
человека сорок лет, называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда, пугать им других — и вдруг в одну минуту выгнать его вон! Она
не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее…
был… прав.
Но все же ей
было неловко —
не от одного только внутреннего «противоречия с собой», а просто оттого, что вышла история у ней в доме, что выгнала
человека старого, почтен… нет, «серьезного», «со звездой»…
— Ей-богу,
не знаю: если это игра, так она похожа на ту, когда
человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти нет, я покоен,
буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это…
Видишь ли, Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее кладет яркую печать на всю жизнь, и
люди не решаются сознаться в правде — то
есть что любви уже нет, что они
были в чаду,
не заметили, прозевали ее, упиваясь, и что потом вся жизнь их окрашена в те великолепные цвета, которыми горела страсть!..
В нем все открыто, все сразу видно для наблюдателя, все слишком просто,
не заманчиво,
не таинственно,
не романтично. Про него нельзя
было сказать «умный
человек» в том смысле, как обыкновенно говорят о
людях, замечательно наделенных этою силою; ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть
было нельзя.
— Я
не знаю, какие они
были люди. А Иван Иванович —
человек, какими должны
быть все и всегда. Он что скажет, что задумает, то и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое — и
есть характер. Я доверяюсь ему во всем, с ним
не страшно ничто, даже сама жизнь!
Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его знать ее
не хочет,
не замечает, как будто она
была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который
не умеет привлечь в дом порядочных
людей и заставить уважать жену.
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть
не может, а живых
людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне
не до нее, это домашнее дело! У меня
есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю,
есть ли она в доме, нет ли…
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые
люди — все это надоедало Райскому и Вере — и оба искали, он — ее, а она — уединения, и
были только счастливы, он — с нею, а она — одна, когда ее никто
не видит,
не замечает, когда она пропадет «как дух» в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.