Неточные совпадения
— Разбогател. Теперь он мне сто целковых оброка платит, да
еще я, пожалуй, накину. Я уж ему не раз говорил: «Откупись, Хорь, эй, откупись!..» А он, бестия, меня уверяет, что нечем; денег, дескать, нету… Да,
как бы не так!..
— И пошел. Хотел было справиться, не оставил ли покойник
какого по себе добра, да толку не добился. Я хозяину-то его говорю: «Я, мол, Филиппов отец»; а он мне говорит: «А я почем знаю? Да и сын твой ничего, говорит, не оставил;
еще у меня в долгу». Ну, я и пошел.
Три дня, три ночи
еще проскрипела моя больная… и
какие ночи!
— А я, батюшка, не жалуюсь. И слава Богу, что в рыболовы произвели. А то вот другого, такого же,
как я, старика — Андрея Пупыря — в бумажную фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром хлеб есть… А Пупырь-то
еще на милость надеялся: у него двоюродный племянник в барской конторе сидит конторщиком; доложить обещался об нем барыне, напомнить. Вот те и напомнил!.. А Пупырь в моих глазах племяннику-то в ножки кланялся.
Мальчики сидели вокруг их; тут же сидели и те две собаки, которым так было захотелось меня съесть. Они
еще долго не могли примириться с моим присутствием и, сонливо щурясь и косясь на огонь, изредка рычали с необыкновенным чувством собственного достоинства; сперва рычали, а потом слегка визжали,
как бы сожалея о невозможности исполнить свое желание. Всех мальчиков было пять: Федя, Павлуша, Ильюша, Костя и Ваня. (Из их разговоров я узнал их имена и намерен теперь же познакомить с ними читателя.)
Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой, что с Красных Холмов, да
еще с Ивашкой Сухоруковым, да
еще были там другие ребятишки; всех было нас ребяток человек десять —
как есть вся смена; но а пришлось нам в рольне заночевать, то есть не то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил; говорит: «Что, мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой не ходите».
Вот зовет она его, и такая сама вся светленькая, беленькая сидит на ветке, словно плотичка
какая или пескарь, а то вот
еще карась бывает такой белесоватый, серебряный…
Ты, может быть, Федя, не знаешь, а только там у нас утопленник похоронен; а утопился он давным-давно,
как пруд
еще был глубок; только могилка его
еще видна, да и та чуть видна: так — бугорочек…
Прошло
еще немного времени; мальчики с недоумением переглядывались,
как бы выжидая, что-то будет…
— Примеч. авт.]; знаешь, оно
еще все камышом заросло; вот пошел я мимо этого бучила, братцы мои, и вдруг из того-то бучила
как застонет кто-то, да так жалостливо, жалостливо: у-у… у-у… у-у!
Но уже склонились к темному краю земли многие звезды,
еще недавно высоко стоявшие на небе; все совершенно затихло кругом,
как обыкновенно затихает все только к утру: все спало крепким, неподвижным, передрассветным сном.
Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в такие дни жара бывает иногда
еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, —
как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до этого мгновения
еще крепче дремавшего, чем я.
Ему действительно удалось проскакать по дороге, прежде чем покойник успел добраться до нее; но мы
еще не отъехали и ста шагов,
как вдруг нашу телегу сильно толкнуло, она накренилась, чуть не завалилась.
Эти последние слова Касьян произнес скороговоркой, почти невнятно; потом он
еще что-то сказал, чего я даже расслышать не мог, а лицо его такое странное приняло выражение, что мне невольно вспомнилось название «юродивца», данное ему Ерофеем. Он потупился, откашлянулся и
как будто пришел в себя.
Заметим, кстати, что с тех пор,
как Русь стоит, не бывало
еще на ней примера раздобревшего и разбогатевшего человека без окладистой бороды; иной весь свой век носил бородку жидкую, клином, — вдруг, смотришь, обложился кругом словно сияньем, — откуда волос берется!
Пока я
еще соображал, в
какую сторону пойти, глазам моим внезапно представился низкий шалаш возле поля, засеянного горохом.
— А тебе говорят, не забывайся…
Как ты там барыне, по-твоему, ни нужен, а коли из нас двух ей придется выбирать, — не удержишься ты, голубчик! Бунтовать никому не позволяется, смотри! (Павел дрожал от бешенства.) А девке Татьяне поделом… Погоди, не то ей
еще будет!
По их словам, не бывало
еще на свете такого мастера своего дела: «Вязанки хворосту не даст утащить; в
какую бы ни было пору, хоть в самую полночь, нагрянет,
как снег на голову, и ты не думай сопротивляться, — силен, дескать, и ловок,
как бес…
Правда, некогда правильные и теперь
еще приятные черты лица его немного изменились, щеки повисли, частые морщины лучеобразно расположились около глаз, иных зубов уже нет,
как сказал Саади, по уверению Пушкина; русые волосы, по крайней мере все те, которые остались в целости, превратились в лиловые благодаря составу, купленному на Роменской конной ярмарке у жида, выдававшего себя за армянина; но Вячеслав Илларионович выступает бойко, смеется звонко, позвякивает шпорами, крутит усы, наконец называет себя старым кавалеристом, между тем
как известно, что настоящие старики сами никогда не называют себя стариками.
С людьми же, стоящими на низших ступенях общества, он обходится
еще страннее: вовсе на них не глядит и, прежде чем объяснит им свое желание или отдаст приказ, несколько раз сряду, с озабоченным и мечтательным видом, повторит: «
Как тебя зовут?..
как тебя зовут?», ударяя необыкновенно резко на первом слове «
как», а остальные произнося очень быстро, что придает всей поговорке довольно близкое сходство с криком самца-перепела.
Но таких помещиков у нас на Руси
еще довольно много; спрашивается: с
какой стати я заговорил о нем и зачем?..
— Ну, хорошо, хорошо, ступай… Прекрасный человек, — продолжал Мардарий Аполлоныч, глядя ему вслед, — очень я им доволен; одно — молод
еще. Всё проповеди держит, да вот вина не пьет. Но вы-то
как, мой батюшка?.. Что вы,
как вы? Пойдемте-ка на балкон — вишь, вечер
какой славный.
— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то плохие, опальные. Особенно там две семьи;
еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал. А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там
как хотите… О, кровь, кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух семей и без очереди в солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что будешь делать? Плодущи, проклятые.
— «
Еще неизвестно, Василий Дмитрич,
как дело-то пойдет…
За этим первым звуком последовал другой, более твердый и протяжный, но все
еще видимо дрожащий,
как струна, когда, внезапно прозвенев под сильным пальцем, она колеблется последним, быстро замирающим колебаньем, за вторым — третий, и, понемногу разгорячаясь и расширяясь, полилась заунывная песня.
Никто не крикнул, даже не шевельнулся; все
как будто ждали, не будет ли он
еще петь; но он раскрыл глаза, словно удивленный нашим молчаньем, вопрошающим взором обвел всех кругом и увидал, что победа была его…
Обалдуй подпрыгнул кверху, залепетал, замахал руками,
как мельница крыльями; Моргач, ковыляя, подошел к Якову и стал с ним целоваться; Николай Иваныч приподнялся и торжественно объявил, что прибавляет от себя
еще осьмуху пива...
Я отвернулся и быстрыми шагами стал спускаться с холма, на котором лежит Колотовка. У подошвы этого холма расстилается широкая равнина; затопленная мглистыми волнами вечернего тумана, она казалась
еще необъятней и
как будто сливалась с потемневшим небом. Я сходил большими шагами по дороге вдоль оврага,
как вдруг где-то далеко в равнине раздался звонкий голос мальчика. «Антропка! Антропка-а-а!..» — кричал он с упорным и слезливым отчаянием, долго, долго вытягивая последний слог.
— Ведь что вы думаете? — продолжал он, ударив кулаком по столу и стараясь нахмурить брови, меж тем
как слезы все
еще бежали по его разгоряченным щекам, — ведь выдала себя девка, пошла да и выдала себя…
— Нет-с,
еще не служу, а думаю скоро определиться. Да что служба?.. Люди — вот главное. С
какими я здесь людьми познакомился!..
Внутренность рощи, влажной от дождя, беспрестанно изменялась, смотря по тому, светило ли солнце, или закрывалось облаком; она то озарялась вся, словно вдруг в ней все улыбнулось: тонкие стволы не слишком частых берез внезапно принимали нежный отблеск белого шелка, лежавшие на земле мелкие листья вдруг пестрели и загорались червонным золотом, а красивые стебли высоких кудрявых папоротников, уже окрашенных в свой осенний цвет, подобный цвету переспелого винограда, так и сквозили, бесконечно путаясь и пересекаясь перед глазами; то вдруг опять все кругом слегка синело: яркие краски мгновенно гасли, березы стояли все белые, без блеску, белые,
как только что выпавший снег, до которого
еще не коснулся холодно играющий луч зимнего солнца; и украдкой, лукаво, начинал сеяться и шептать по лесу мельчайший дождь.
Листва на березах была
еще почти вся зелена, хотя заметно побледнела; лишь кое-где стояла одна, молоденькая, вся красная или вся золотая, и надобно было видеть,
как она ярко вспыхивала на солнце, когда его лучи внезапно пробивались, скользя и пестрея, сквозь частую сетку тонких веток, только что смытых сверкающим дождем.
— Цветы, — уныло отвечала Акулина. — Это я полевой рябинки нарвала, — продолжала она, несколько оживившись, — это для телят хорошо. А это вот череда — против золотухи. Вот поглядите-ка,
какой чудный цветик; такого чудного цветика я
еще отродясь не видала. Вот незабудки, а вот маткина-душка… А вот это я для вас, — прибавила она, доставая из-под желтой рябинки небольшой пучок голубеньких васильков, перевязанных тоненькой травкой, — хотите?
— А признайтесь-ка, — прибавил он, вдруг взглянув на меня сбоку, — я должен вам казаться большим чудаком,
как говорится, оригиналом, или, может быть, пожалуй,
еще чем-нибудь похуже: может быть, вы думаете, что я прикидываюсь чудаком?
Целых два года я провел
еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя,
как все.
У обеих сестер была
еще другая комнатка, общая их спальня, с двумя невинными деревянными кроватками, желтоватыми альбомцами, резедой, с портретами приятелей и приятельниц, рисованных карандашом довольно плохо (между ними отличался один господин с необыкновенно энергическим выражением лица и
еще более энергическою подписью, в юности своей возбудивший несоразмерные ожидания, а кончивший,
как все мы — ничем), с бюстами Гете и Шиллера, немецкими книгами, высохшими венками и другими предметами, оставленными на память.
Я глядел тогда на зарю, на деревья, на зеленые мелкие листья, уже потемневшие, но
еще резко отделявшиеся от розового неба; в гостиной, за фортепьянами, сидела Софья и беспрестанно наигрывала какую-нибудь любимую, страстно задумчивую фразу из Бетховена; злая старуха мирно похрапывала, сидя на диване; в столовой, залитой потоком алого света, Вера хлопотала за чаем; самовар затейливо шипел, словно чему-то радовался; с веселым треском ломались крендельки, ложечки звонко стучали по чашкам; канарейка, немилосердно трещавшая целый день, внезапно утихала и только изредка чирикала,
как будто о чем-то спрашивала; из прозрачного, легкого облачка мимоходом падали редкие капли…
Вот-с
как я поступал несколько лет сряду и
как поступаю
еще до сих пор…
Не успел я
еще прийти в себя от неожиданного появления Чертопханова,
как вдруг, почти безо всякого шума, выехал из кустов толстенький человек лет сорока, на маленькой вороненькой лошаденке.
На лбу ее
еще виднелась морщинка; обе брови поднимались и опускались,
как усики у осы…
Но он не отбежал
еще пятидесяти шагов,
как вдруг остановился, словно вкопанный. Знакомый, слишком знакомый голос долетел до него. Маша пела. «Век юный, прелестный», — пела она; каждый звук так и расстилался в вечернем воздухе — жалобно и знойно. Чертопханов приник ухом. Голос уходил да уходил; то замирал, то опять набегал чуть слышной, но все
еще жгучей струйкой…
Он не тотчас лишился памяти; он мог
еще признать Чертопханова и даже на отчаянное восклицание своего друга: «Что, мол,
как это ты, Тиша, без моего разрешения оставляешь меня, не хуже Маши?» — ответил коснеющим языком: «А я П…а…сей Е…е…ич, се… да ад вас су… ша… ся».
Как это все укладывалось в его голове и почему это казалось ему так просто — объяснить не легко, хотя и не совсем невозможно: обиженный, одинокий, без близкой души человеческой, без гроша медного, да
еще с кровью, зажженной вином, он находился в состоянии, близком к помешательству, а нет сомнения в том, что в самых нелепых выходках людей помешанных есть, на их глаза, своего рода логика и даже право.
В задней комнате дома, сырой и темной, на убогой кровати, покрытой конскою попоной, с лохматой буркой вместо подушки, лежал Чертопханов, уже не бледный, а изжелта-зеленый,
как бывают мертвецы, со ввалившимися глазами под глянцевитыми веками, с заостренным, но все
еще красноватым носом над взъерошенными усами.
— Послушай, Лукерья, — начал я наконец. — Послушай,
какое я тебе предложение сделаю. Хочешь, я распоряжусь: тебя в больницу перевезут, в хорошую городскую больницу? Кто знает, быть может, тебя
еще вылечат? Во всяком случае, ты одна не будешь…
Я — глядь вперед: на козлах, понурив голову, согнув спину, сидит,
как истукан, Филофей, а
еще подальше — над журчащею водою — кривая линия дуги и лошадиные головы и спины.
Подивился бы я тут,
как это Филофей в подобную минуту может
еще о своих лошадях заботиться, да, признаюсь, мне самому было не до него… «Неужто же убьют? — твердил я мысленно. — За что? Ведь я им все отдам, что у меня есть».